ступенях императорского дворца и на учебном поле — каждый из них успел нанести и получить «удар милости».) с какого-то момента произведения Мисимы изобилуют описаниями сэппуку. Во втором романе тетралогии подробно описано массовое самоубийство восставших в 1877 году самураев; именно их пример воодушевил Исао. Окруженные правительственными войсками восставшие долго сражаются; наконец в живых остается восемьдесят человек; они, согласно обычаю, вскрыли себе животы, одни на дороге, другие на вершине горы рядом с синтоистским святилищем. В описании самоубийства есть забавный момент: герой-обжора наедается до отвала, прежде чем совершить сэппуку; есть и пронзительный: самурай кончает с собой в присутствии жены, решившей до конца следовать за мужем; поток крови и внутренностей ужасает и в то же время воодушевляет — как всякое проявление несгибаемой стойкости. Безыскусная чистота синтоистского обряда, совершенного этими людьми до начала битвы, овевает кровавую картину бойни; солдаты, посланные схватить повстанцев, поднимаются в гору как можно медленней, чтобы дать им возможность спокойно умереть.
Исао не смог покончить с собой так, как мечтал. Он спешит, боится, что ему помешают; у него нет времени дожидаться момента, давно уже выношенного: убить себя на рассвете, на берегу моря, под сосной. Море рядом, ночью оно кажется совсем черным, но нет рядом покровительницы-сосны и невозможно дождаться рассвета. С гениальной и необъяснимой интуицией Мисима изображает физическую боль; он дарит юному бунтовщику подобие последнего рассвета: ослепительная вспышка боли, словно факел, озаряет его внутренности в тот момент, когда он вонзает кинжал; боль разбегается по всему телу, будто красные лучи восходящего солнца.
В «Храме зари» мы видим своеобразную аналогию завершения ритуала, когда помощник отсекает самоубийце голову. В Калькутте, в храме Кали-Разрушительницы Хонда наблюдает с любопытством и отвращением, до подступающей к горлу тошноты, как служитель ударом ножа отрубает голову козленку, и тот, еще минуту назад дрожавший, упиравшийся, блеявший, в одно мгновение превращается из живого существа в неподвижный предмет. Кроме фильма «Патриотизм» — о нем мы еще будем говорить, — были и другие генеральные репетиции: в театре, в одной из пьес Кабуки, Мисима исполнил роль самурая, по кончившего с собой; затем в посредственном фильме сыграл второстепенного персонажа — самоубийцу. Подготовкой к ритуалу был и последний сборник фотографий, изданный посмертно, менее эротичный, чем предыдущий, названный «Пытка розами» [45]; мы видим Мисиму умирающим: тонущим в грязи (это, конечно, символ); раздавленным грузовиком с цементом (тоже символ) и, наконец, на самом знаменитом снимке — пронзенным стрелами, как святой Себастьян. Можно счесть их проявлением эксгибиционизма и патологической одержимости смертью — для европейца, да и для нынешнего японца нет лучшего объяснения; можно, наоборот, увидеть в них выражение истинного воинского духа, добросовестную подготовку к близящемуся финалу в духе знаменитого трактата восемнадцатого века, «Хагакурэ», — как известно, Мисима перечитывал его без конца.
Каждый день готовьтесь к смерти, и когда наконец пробьет ваш час, вы суме те умереть достойно. Беда, когда уже пришла, не так страшна.
Каждое, утро старайтесь успокоить свой ум и представить, как вас разрывают на части, пронзают стрелами, рубят мечом, колют копьями; как вы погибаете в пламени или в волнах, как вы падаете в пропасть, как вас убивают землетрясение, болезнь, несчастный случай. Мысленно умирайте каждое утро, и вы не будете больше бояться смерти».
Как свыкнуться с мыслью о смерти, или искусство умереть достойно. Монтень тоже советовал постоянно помнить о смерти (впрочем, иногда ему казалось, что лучше, наоборот, забыть о ней), и, самое удивительное, сходные наставления мы встречаем в одном из писем госпожи де Севинье, где она размышляет о своей будущей благочестивой кончине. В те времена гуманисты и христиане без страха смотрели в лицо собственной смерти. Но автор 'Хагакурэ' учит не просто мужественно встречать кончину, он учит представлять себе ее непредсказуемое обличье, чтобы постичь, что и она — неотъемлемая часть вечного движения Вселенной, где мы всего лишь частицы. Наступит миг, и наше тело — «занавес плоти», что без конца колеблется и трепещет, — будет рассечено надвое или совсем изношено, и тогда за ним обнаружится Пустота, — Хонда узрел ее поздно, когда ему и в самом деле пришла пора умирать. Существуют две разновидности людей: одни гонят от себя мысль о смерти, чтобы им жилось легко и свободно, другим жизнь видится еще более мудрой и полной, если немощи собственной плоти или превратности судьбы напоминают им о смерти. Людям двух этих разновидностей трудно понять друг друга. То, что одни называют патологическим наваждением, другие считают подвижничеством и самодисциплиной. Читатель волен придерживаться любого из этих мнений.
По мотивам «Патриотизма» («Юкоку»), одного из лучших рассказов Мисимы, был снят фильм; автор сам стал режиссером-постановщиком и исполнителем главной роли; действие фильма, выдержанного в стиле постановок Но, происходит в скромном городском доме в 1936 году. В фильме, еще более прекрасном и впечатляющем, чем рассказ, играют всего два актера: Мисима в роли лейтенанта Такэямы и молодая красавица в роли его жены.
Восстание ультраправых офицеров подавлено по приказу императора, их казнь вот-вот состоится. Молодой лейтенант тоже принадлежал к заговорщикам, но в последний момент они из жалости отстранили его от участия в восстании, поскольку он недавно женился. Фильм начинается с того, что молодая женщина узнает из вечерних газет о приговоре восставшим, понимает, что муж захочет разделить участь своих товарищей, и решает последовать за ним. До возвращения мужа она спокойно упаковывает несколько дорогих для нее вещиц и надписывает на каждом пакете адрес какой-нибудь из давних школьных подруг или родственниц. Приходит лейтенант. Сначала неторопливо отряхивается от снега и отдает жене шинель, затем так же буднично снимает ботинки, привычно опираясь о стену, чтобы не потерять равновесия. В фильме все движения автора-актера, за единственным незначительным исключением, лишены «наигранности», естественны и точны. Вот лейтенант с женой сидят на циновке друг напротив друга, а над ними на голой стене мы видим иероглифы, обозначающие слово «преданность», и нам невольно приходит на ум, что именно так следовало бы назвать и фильм, и рассказ, поскольку лейтенант идет на смерть в знак преданности товарищам, его жена умирает из преданности мужу, и даже их краткая молитва за императора перед домашним алтарем выражает скорее личную преданность, чем патриотизм, тем более что император только что обрек на смерть восставших.
Лейтенант объявляет жене о своем решении, жена говорит ему о своем; здесь Мисима как раз с «наигранной» выразительностью смотрит печально и нежно в лицо женщине, и мы можем рассмотреть его глаза, которые в сцене агонии скроет козырек фуражки, как скрывает край шлема глаза знаменитой конной статуи Микеланджело. Лейтенант растроган. Но уже в следующее мгновение он объясняет жене, как помочь ему вонзить кинжал поглубже в горло, поскольку некому нанести ему 'удар милости' И он вынужден будет сам, ослабев от потери крови, прекратить свои страдания [46]. После этого они лежат в постели обнаженными, Лица мужчины мы не видим, лицо женщины искажено наслаждением и мукой. Еще в начале фильма во время последних приготовлений ласковые руки-призраки мерещились женщине, мечтающей о муже, теперь в кадре они погружаются в заросли густых женских волос, но ничего непристойного в этой сцене нет: на экране появляются и исчезают фрагменты нагого тела, ладонь мужа гладит впалый живот жены; свой живот он вскоре вспорет кинжалом. Вот они одетые сидят по обе стороны низкого столика: она в белом кимоно самоубийцы, он — в военной форме и в фуражке с козырьком. По традиции они пишут «предсмертные стихотворения».
Наконец мужчина начинает осуществлять страшный ритуал. Расстегивает ремень и приспускает форменные брюки, тщательно оборачивает три четверти клинка простой туалетной бумагой, чтобы не отрезать пальцы, направляющие лезвие. Перед решающим ударом в последний раз проверяет остроту кинжала: укалывает им бедро, и тонкая нить едва различимых капелек крови, 'условной' крови театральных подмостков и поэм, непохожей на будущий кровавый поток, медленно стекает по коже. Сдерживая слезы, жена смотрит на темную струйку, но бытовые детали, из которых, как все мы знаем, в реальности складывается каждое значительное событие, уже вовлекли ее в неотвратимый ход судьбы. Клинок, словно хирургический нож, взрезает живот, преодолевая сопротивление мускулов, и возвращается вспять, углубляя рану. Глаз самоубийцы не видно из-за козырька, только губы судорожно сжимаются, дрожащая рука мучительным усилием вонзает кинжал в горло, и ее движение потрясает нас больше, чем вывалившиеся наружу, как на корриде, внутренности; жена помогает вонзить клинок глубже точно так, как учил ее муж.