свет, сколько на подогрев. Керосинки вели себя смиренно. Примус, тот мог взорваться, керосинка только виновато коптила и пахла керосином.
Примус и самовар по своему нраву казались родственниками. Самовар тоже было непросто разжечь. Ему нужны были лучины, угли, шишки. Труба, которую в городе вставляли во вьюшку. Зато когда он разгорался, то начинал урчать, шуметь, насвистывать, пар бил из него, а кипяток вырывался разъяренный, аж захлебываясь от гнева. За самоваром тоже надо было следить в оба: он не взрывался, но мог распаяться, тогда отваливался краник, никла труба, блестящие бока его чернели. Он не мог жить без воды. Интересно, что самовары возродились как электрические. Возродились и керосиновые лампы, хотя от них осталась лишь форма, а внутри горит электрическая лампочка. Впрочем, свет ее можно уменьшать, увеличивать, как это было у настоящих керосиновых ламп.
Мы оставляем после себя разные вещи, внимательному глазу они многое расскажут о нас, наших вкусах, привычках и нашем времени. Они знают о нас больше, чем мы о них, и больше, чем мы думаем. Расскажут то с улыбкой, то с грустью, посмеиваясь над тем, как мы жили, а потом оказывается, они посмеивались над нашими критиками.
Как-то я посетил выставку «Старая Ладога». За стеклами витрин лежали вещи, сделанные примерно 1250 лет назад: костяные, деревянные гребни, плоскогубцы, клещи, маленькие наковальни, ювелирные украшения, застежки, мелочи повседневного употребления. Что поражало прежде всего — совпадение. Они почти ничем не отличались от тех инструментов, какими пользовался я, те же самые гребни и те же серьги, что носит моя дочь. Археолог тут же рассказал мне, как жители Ладоги в ту старину ездили в Византию, на Кольский полуостров, как и чем торговали. Все повторялось. И сложные отношения между христианами и мусульманами. И уловки торговок.
— Скучно, ничего нового, — признался я археологу.
Он засмеялся:
— Ужасно скучно. Эти повторы истории меня каждый раз обескураживают.
…Я любил следить, как одевается в гости отец. Это была целая процедура, все равно как лошадь запрягать. Рубашки отца имели пристежные воротнички. Для удобства. Воротничок пачкался, его меняли. Воротничок надо было пристегнуть спереди и сзади. Для этого имелись специальные металлические пристежки. Я помню рубашки отца — две серые и белую. Свои не помню, а его рубашки помню. В уголках воротничка были петельки, сквозь них продергивалась металлическая держалочка, чтобы галстук не сбивался. Концы галстука тоже прикреплялись к рубашке специальным зажимом. Манжеты тоже бывали пристежные. Кроме того, они скреплялись запонками. Вся эта мелочь амуниции хранилась у отца в деревянной коробочке, и почему-то эти невидные предметы, похожие на насекомых, я помню и на вид, и на ощупь. Помню всю его одежду: кальсоны с завязками, треух, белое трикотажное блестящее кашне, парусиновые туфли, чищенные мелом, сандалии. Однажды его премировали бурками. Белые, отороченные кожей, с отворотами, роскошные бурки напоминали средневековые ботфорты. Отец стеснялся их надевать, и они стояли как украшение. Я уверен был, что все помню из отцовских вещей, из немудреного его гардероба. Но вот недавно коллекционер старых вещей, Иван Александрович Фоминых, случайно в разговоре припомнил металлическую решеточку, которую носили на ручных часах, и меня жаром обдало. От чего? Да от счастья: сразу вспомнились отцовские часы с этой решеткой. Нет, конечно, что-то было связано с этим счастливое, дорогое. Я увидел большую отцовскую руку в рыжих волосиках, я брал ее и смотрел, как там за решеткой, тикая, бежала секундная стрелка. Часы были переделаны из карманных на ручные. Стекло на них большое, и его защищали стальной решеточкой. Но было что-то еще, связанное с часами, с этой решеточкой. Куда-то мы шли, шагая с ним по шпалам. Шли долго, далеко, и что-то с нами приключилось дорогой… Траченный временем, но все же выплыл этот прекрасный день из тьмы…
«Для этого я и собираю старые вещи, — сказал мне Иван Александрович Фоминых. — Люди вдруг что-то вспоминают. Запах или цвет. Что-то открывается, и человек на несколько минут возвращается в детство. Рыбалка, допустим, мать, дядя — мало ли что, и получается прилив радости. Обязательно хорошо, потому что и в печали той, детской, есть потребность. Прикоснуться к ней приятно.»
У него собрано обширное хозяйство старых механизмов, пишущих машинок всех марок, мотоциклы, граммофоны, первые счетные машины. Он постоянно устраивает выставки во Дворцах культуры, в клубах: «Комната учительницы до революции», «Мастерская механика начала века». На острове Голодай в старом доме у него есть квартирка, которая, в сущности, представляет музей быта. Две ее комнатки, кухня и передняя — все набито старыми вещами. При входе висят на вешалке картузы, цилиндры, стоят старинные сапоги, на стенах кружки для пожертвований, первой модели электросчетчик, и далее уже не счесть, не пересказать. Тут и альбомы, и копилки, и подсвечник, сделанный из турецких пуль, старые дореволюционные пеналы, поварешки. Электрическая лампочка — у нее на самой макушке острый стеклянный носик. Картонка — круглая, большая коробка, в ней хранили женские шляпки:
На носу у дамы было пенсне со шнурочком. Что-то узнаешь, чему-то удивляешься, а иногда такие радостные встречи происходят, как будто самых близких друзей увидел, которых и живыми-то не числил. Они толпятся, напоминают о себе, позабытые знакомцы, спутники детских игр, друзья дома, друзья твоих родителей…
Целое сборище ножей для разрезания книг: металлические, деревянные, костяные. Сейчас все книги выпускают с разрезанными страницами, а тогда многие книги были как бы закрыты. В самый разгар повествования страницу перевернуть было невозможно, ее надо было разрезать, и это нетерпение, треск разрезаемой бумаги составляли цепь перерывов сладостных и досадных, которые входили в работу чтения. Книга проверялась: неразрезанные страницы свидетельствовали о скуке, о книге никчемной, а может, непонятой.
Я чуть не вскрикнул, увидев коллекцию переводных картинок, тех самых, которые я выменивал, добывал… Эта квартира набита воспоминаниями. Фоминых собирает их и хранит в виде старых вещей, которые он добывает по разработанной им системе. Вызнает про дома, предназначенные на капитальный ремонт. Людей расселяют, и они наконец решаются расстаться со старыми вещами. Большинство даже пользуется случаем избавиться от барахла. Для Фоминых это барахло — сокровища. Он знакомится на улицах с бабками, оставляет им свой телефон: может, захотят что отдать. «Не выбрасывайте, не уничтожайте старое, — твердит он, — старое не значит ненужное, не значит бессмысленное, лишнее.»
Зимой 1981 года, будучи в Западном Берлине, я пошел на выставку «Вещи и товары 50-х годов». О выставке этой ходило много разговоров, попасть на нее было трудно. Устраивал ее «Музей культуры XX века».
Под выставку отвели какую-то квартиру на верхотуре обычного дома. Мы приехали в девять вечера. В комнатках еще теснился народ. Выставка напоминала лавку уцененных и подержанных товаров 50-х годов. Пластмассовые обручи — что это такое? А, да это хула-хуп! А что это? Господи, они не знают что это — хула-хуп! Его же вертели во всех странах, как ошалелые дергая задом, вертели мальчики и матроны, на эстраде и во дворах, хула-хуп! Но джинсовые ребята посмеивались над глупейшим занятием их родителей. А посмотрите на эту пластмассовую вазу, лебедино изогнутую, на пластмассовый сервиз — тогда их считали чуть ли не шиком. Ха, что за автомобили, какие дурацкие формы. Боже мой, рубашки с отложным воротничком — и это считали красивым, какая безвкусица! Киногерои в таких апашах, с зализанными проборами — до чего ж у них идиотский вид, им только и сидеть за тонконогими столиками, на этих креслицах, где пол застлан линолеумом, это у них считалось роскошью, эпоха Мерилин Монро и первых пылесосов.
Играла музыка тех лет — буги-вуги и прочее старье. Пластинки тяжелые, бьющиеся. Иголки надо сменять. Молодые посетители веселились, примеряя на себя шляпы, пальцем показывали на игрушки тех лет: Бемби, слоненок Джумбо или герой приключенческих фильмов — Ник Книтертон с трубкой и клетчатой