— Значит, совсем ничего не помнишь?
— А зачем? — спросил старик и встал. — Мне пора. Спасибо за угощение, Фриц.
— На здоровье, — отозвался Франц. Он проводил друга до двери, за которой на улицу спускалась длинная лестница. По обеим сторонам от нее была терраса с деревьями, их ветви были укрыты мягкими белыми одеялами, потому что шел снег. По улице проехал трамвай и скрылся в снежном вихре. Дома с балконами, похожие на обувные коробки, и теннисный корт. Стая ворон пронеслась через метель и расселась по перилам террасы.
— Вон там мы с тобой распивали яблочный сок, который я стащил из буфета. А когда с трамвая сошел мой отец, нам пришлось прятаться под стол, и мы сидели со стаканами в руках, почти не дыша.
Вороны повернули головы, точно прислушиваясь, а старик продолжал, щурясь, вглядываться в метель.
— Когда нам с тобой еще нельзя было пить пиво, его подавали здесь, на террасе, за двадцать сантимов, — продолжал он. — Теперь Дитер подает его тут только в виде исключения, если приезжает какой-нибудь старый клиент. Пиво у нас нынче датское, особого сорта, и стоит оно восемь двадцать.
— Вот как, — сказал старик.
— Ты мой самый лучший друг из всех, какие у меня были, — произнес Франц. — Я долго не мог примириться с мыслью, что больше никогда тебя не увижу.
Старик подал другу руку, и они сошли вниз по лестнице. Снег валил тоннами. Ступив на тротуар, старик обернулся, но увидел лишь рой снежинок.
Вышло так, что наши велопрогулки, мои с издателем, оказались прерваны на несколько недель. Он ездил на книжные ярмарки в Дакар и Нью-Йорк, где отказался от международных прав на Хемингуэя, хотя наследники готовы были уступить ему их почти даром, потому что желал сохранить свое реноме. «Старик и море» был для него кичем последнего разбора, его тошнило от этой супермужской психологии, от стрельбы из ружья по львам, не вставая с постели, на которой герой только что привычно отымел женщину, очередную медсестру-социалистку. Мой издатель рад был вновь очутиться дома, и однажды утром — в пять тридцать, если уж быть точным, когда ясный солнечный день еще только выбирался из своей кроватки, — он уже звонил в дверь, за которой лежал я, без женщины и без ружья, из которого, если бы оно у меня было, я не задумался бы выстрелить по нему. Но ружья не было, и я вскочил на ноги и впустил своего друга. На нем снова был такой же велосипедный костюм, только майку с рекламой моих книг сменила другая. Имя нового автора скрывалось под рюкзаком, туго набитым провизией, виднелось только заглавие книги — «Жизнь Эрики Папп», вот как она называлась, а ниже ярко-розовыми буквами значилось, что ее начальный тираж составил восемьдесят тысяч. На моей майке ничего подобного написано не было. Меня это так возмутило, что, заваривая кофе, я машинально выбросил в мусорное ведро свежую заварку, так что пришлось все начинать сначала. Издатель тем временем листал мою записную книжку, в которую я заносил свои самые сокровенные мысли. Я подогрел нам на двоих три отыскавшихся в холодильнике замороженных пирожных, и издатель слопал два из них, хотя незадолго до того, отчаянно жестикулируя, уверял, что плотно позавтракал. Он расска-зывал о Нью-Йорке. Жил он в «Уолдорф-Астории», что его поначалу злило, потому что он мечтал попасть в отель на 42-й улице, где все писатели мира жили хоть раз месяца по два. Однако там то ли не было свободных мест, то ли этот отель вообще снесли — короче издатель в конце концов примирился со своей «Уолдорф-Асторией», причем настолько что почти перестал выходить на улицу. А к нему и так все приходили сами — и эта хемингуэевская банда (само собой), и масса других издателей, потому что за его издательством числилось наибольшее число книг, месяцами занимавших первые строчки в тамошних списках бестселлеров (моя книга в их число не входила). Как-то раз он даже ездил кататься на велосипеде вместе с Эдвардом Гори и старшей сестрой Вуди Аллена: у них у обоих были мощные горные велосипеды, которые там называют mountain-bikes, и несколько лет регулярных туров до Вермонта и Мэйна. Издателю же удалось достать лишь старый дамский велосипед, который, естественно, далеко не соответствовал его обычным требованиям; впрочем, в этот раз он был как бы в отпуске. Причем Эдвард Гори был не просто в хорошей, а в потрясающей форме и так чесал по улицам Гарлема, что издатель и Вудина сестрица очень скоро потеряли его из виду, и им пришлось дожидаться его в каком-то кабачке, а в кабачках там сидят одни черные. Зато с ними обходились как с иностранцами из каких-нибудь экзотических стран, то есть чрезвычайно предупредительно, и они с удовольствием пили пиво «Рут». На этом его велопрогулки, собственно говоря, и закончились; Гори вернулся лишь поздно вечером, уже во фраке из отливающего красным шелка, и был очень сердит. Издателю он заявил, что больше никогда в жизни не будет делать ему суперобложек. Однако через некоторое время конфликт как-то сгладился (сестрицу вскоре забрал от них приехавший за ней братец), и рано утром они рука об руку уже стояли на том самом пирсе, к которому в свое время причаливали «Юнайтед Стейтс» и «Куин Элизабет», — издатель мой по-прежнему в велосипедном костюме, а его приятель во фраке.
— Еще кофе? — спросил я, зевая. — Или, может быть, пива?
— Лучше иди одевайся, — ответил издатель. — Пора ехать. Времени-то уж вон сколько.
Я поплелся в спальню и натянул на себя велосипедные шмотки. В оставленную мной уютную впадину на постели забралась кошка и теперь дрыхла, довольно урча. Я погладил ее и прикрыл, так чтобы видна была только голова. И пошел обратно на кухню. Издатель продолжал изучать мой дневник. Завидев меня, он вскричал:
— Значит, поехали!
И, вскочив, помчался на улицу.
В этот раз нашей целью был Альбис, гора, в списке велосипедных маршрутов Швейцарии отнесенная к третьей категории и не представляющая для профессиональных гонщиков особого интереса. Мой издатель тоже не высказал никаких опасений — знай себе летел как перышко, минуя дорожные зигзаги, все выше к перевалу, — тогда как я, да еще в эту чертову рань, спекся почти сразу, так что мне приходилось то и дело останавливаться, чтобы передохнуть, а под конец меня вместе с велосипедом подсадил крестьянин, ехавший туда же на мотокосилке с пустым прицепом. Издатель тактично не заметил моего опоздания — или, возможно, и в самом деле не обратил внимания на трагизм моего положения, сидя промеж ромашек высотой почти в человеческий рост и доедая содержимое своего необъятного мешка со жратвой. Теперь мне наконец удалось прочесть на его майке имя автора книги: Сесиль Паваротти. Так это баба! Я рухнул в траву, горько сожалея, что не взял с собой никакой провизии. Издатель же, запихивая в рот плитку шоколада, сказал что-то, чего я не разобрал, хотя мне, впрочем, и не до того было, потому что я начал рассказывать ему, как Гепф Вайленман, если я верно помню, или, может быть, это был Эмилио Крочи- Торти, в каком-то богом забытом году, кажется в 1948-м, проиграл главный заезд Лугано-Хур только потому, что не успел взять пакет со жратвой в Сан-Бернардино. Голодная гонка! После этого я умолк и уставился на кролика, медленными скачками перебиравшегося через шоссе. Ромашки, среди которых мы сидели, были мокры от росы.
— Германисты все — дерьмо, — заявил мой издатель с набитым ртом. — Строят из своего ремесла науку, тогда как оно должно быть наполовину ремеслом, наполовину искусством.
Он поднес ко рту свою походную фляжку. Когда он пил, у него прыгал кадык. Напившись, он удовлетворенно вздохнул.
— Между тем все предельно просто, — продолжал он, завертывая крышку. — Тут одно из двух: либо книга мне нравится, либо нет.
— Мне никогда не удавалось дочитать «Recherche» Пруста до конца, — признался я. — Кто такая Сесиль Паваротти?
— Я рад, что ты спрашиваешь об этом!
Мой издатель, как саламандра, скользнул ко мне и положил свою правую руку на мою левую.
— Поверь, я действительно благодарен тебе за то, что ты не избегаешь этой темы. Я знал, что у тебя хватит мужества!
Я немедленно почувствовал себя жалким и покинутым, хотя издатель держал мою руку как в тисках. Он прямо-таки сиял:
— Она работала над этой книгой десять лет! — воззвал он к облакам, плывшим средь голубых небес. — В ней все правда, до последней запятой!
— Неужели? — произнес я, срывая маргаритку. Я пощекотал ее стебельком божью коровку, но улетать той решительно не хотелось.