И звонкоголосая красавица исчезла. Зато перед Ванюшкой предстала вуйка Наталья, как и все – нагая и простоволосая. Ванюшка зажмурился.
– Да ты как здесь?! – удивилась она. – Узнают наши – задушат тебя! Ступай отсюда немедленно, убирайся! Чтобы духу твоего здесь не было сей же час!
С этими словами она подобрала с земли короткий кривой сучок с одним-единственным дубовым листком и бросила этот сучок Ванюшке под ноги. Тут же вместо сучка явилась коляска вроде тех, что тащатся по посадским улицам за разномастными и безразличными ко всему лошадьми. Он сел в коляску, и она взвилась, как прежде кувшин, и понесла его над лесом, над рекой, над диковинным городом. А рядом с собой Ванюшка услышал смех, как будто колокольчик, вторя бешеной скачке лихих коней, разливался под дугой неумолчными трелями, одновременно сладкими и тревожными. Юная ведьма припала к нему, накрепко обвив шею руками. Говорила ли она, шептала ли что-то в самое ухо, смеялась ли – Ванюшке слышался лишь колокольчик. Он знал, что должен как-то стряхнуть её, но ему недоставало сил. Томительное оцепенение, похожее на забытье, овладело им. Ванюшка уже не понимал, спит ли он или видит всё наяву. Он слышал несмолкаемый звон колокольчика, видел, как другая ведьма в белом саване собирала звёзды в подол, как лунный свет струился вниз белым потоком, и в этом потоке, как в молоке, купались нагие красавицы. «Вот отчего кожа у них светится», – думал Ванюшка. А колокольчик всё звенел, и под его переливы уходила по капле из Ванюшки сила. Но было это приятно.
Наутро проснулся он на заднем дворе, сжимая в руке короткий кривой сучок с одним-единственным дубовым листком. Так бы никто и не узнал, отчего с того самого дня Ванюшка стал чахнуть, если бы младший брат его не подслушал этот рассказ, переданный Ванюшкой старенькому священнику.
– Всё оттого, что Бога забыли, – вздыхала Акулька, и все до единой слушательницы соглашались с ней, так же вздыхая. – Ведь стоило бы ему только вспомнить Божие имя, как вся бы нечисть пошла прахом!
Но все эти истории о сороках и кувшинах показались сущими пустяками, в сравнении с рассказом, что поведала Акулька Марфе Гавриловне в самый день ареста Фомушки.
Случилось раз мещанину Стрелецкой слободы Кафтанникову Никодиму Феоктистовичу, возвращаться домой из Москвы, где он, на зависть прочим посадским мещанам, а то и купцам, держал на Садовой улице буфет с крепкими напитками. Время от времени Никодиму Феоктистовичу приходилось отлучаться в Москву, дабы осуществлять личный надзор за делами, творящимися в буфете. И несмотря на хлопоты, Никодим Феоктистович и не думал жаловаться – сама мысль о том, что из посадских мещан никто более и помыслить не дерзал о собственном деле в столице, придавала ему сил и подавала утешение. К тому же был мещанин Кафтанников не стар, хорош собой и, полгода не прошло, как женат на старшей дочери лучшего посадского игрушечника Хлюстова. А Варвара Хлюстова имела всё, чтобы считаться самой завидной невестой – косу имела толстую, грудь полную, фамилию знатную. Да и приданным Хлюстовы не обидели. Узнав, за кого её сватают, Варвара осталась довольна. И мысленно благодарила батюшку, что выбрал ей хорошего мужа. Словом, с самого первого дня в домике под разлапистыми клёнами на Трифоновской улице зажили Кафтанниковы преотлично.
В Москву Никодим Феоктистович отлучался обычно дней на пять. Да и то потому, что каким бы то ни было экипажам и линейкам предпочитал пеший путь, неизменно вспоминая при этом, что «угодники Божии всегда пешком ходили». К вечеру пятницы являлся Никодим Феоктистович домой, а уж в субботу можно было встретить его на Всенощной в Ильинском храме.
После дел в питейном пеший путь для Кафтанникова был столь же необходим, как для солдата баня. Чем дальше отходил Никодим Феоктистович от Москвы, тем крепче умилялся он душой. А уж когда, опьянев от лесного воздуха, от птичьего шума и благолепия, щедро разлитого кругом, запевал, бывало, тропарь, то и вовсе размякал. Подходя уже ввечеру к посаду и глядя, как древняя обитель умывается, что ягодным соком, последними лучами, Никодим Кафтанников осенял себя крестом и говорил слёзно:
– Господи! Прости одичавшую мою душу!..
И не только усталости не знал он, добравшись до дома, но и, напротив, ощущал прилив сил и совершеннейшее умиротворение.
Как-то в начале лета, когда христианская душа радуется и наиболее располагается к восторгу, остановился Никодим Феоктистович в одном сельце, богатом, как и прочие придорожные сёла, трактирами и всяческими угощениями. Боясь совлечь с себя умиление, Никодим Феоктистович стерёгся трактиров. Тяготел он к тому, чтобы трапезовать на зелёной травке, купив пирогов и чаю у какой-нибудь старухи из тех, что вечно сидят по сёлам вдоль дорог с кипящими самоварами.
Возлёг Никодим Феоктистович и возрадовался: что за жизнь у него – только Бога благодарить! Кругом зелено-духмяно, птички разливаются, бабочки трепещут, дома жена молодая ждёт. Обернулся Никодим Феоктистович и пуще прежнего возрадовался: сельцо хорошее, дома добротные, улица метёная. Церковь Божия нарядная, златоглавая – Богу во славу, солнышку на забаву, добрым людям в утешение. Лошадушка рядом пасётся – чистая, беленькая, ровно сахарная. Тут, правда, сморгнул Никодим Феоктистович и видит, что лошадушки-то никакой нет, а стоит рядом с ним старичок. Маленький такой, чистенький, одетый и впрямь во всё белое. Волосы белые, да и бородка, что в молоке омоченная.