— Мы друзья, — говорит он тоскливо.
— Дружба, — говорит девица Пухова, — безмазовая радость.
Ее взгляд, разбежавшись, прыгает в густую темноту за окном, вязнет, тонет, не возвращается. Студент Соколов бежит вниз по плохо освещенной лестнице.
Это лестницы, которые ведут вниз и никогда не кончаются, всего лишь теряясь во мраке где-то ниже подвалов. Чужие лестницы, уводящие от света и жизни, лестницы, на которых все темнее с каждым пролетом, все меньше пространства, воздуха, надежды. Они убегают, не даются, пожирают звук, давятся днями, десятилетиями, выплевывают время. В них есть такие ступени, на которые не ступала нога человека.
Спустившись по слабо освещенной дневным светом лестнице, писатель останавливается, достает из почтового ящика конверт.
— Сто пудов, от Коли, — говорит он идущей следом Александре Генриховне. — Смешной он, славный. Придет же, а поздравительную открытку прислал с утренней почтой.
— Он слишком полагается на нашу почту, — говорит Александра Генриховна.
— На что-то ведь надо полагаться, — возражает писатель. — У лестниц и мостов не зря перила придуманы. А то и упасть можно.
— Перила ни от чего не спасают, — говорит Александра Генриховна. -
К тому же они грязные.
Они выходят на улицу. Глухо хлопает дверь.
Дверь супермаркета в постоянном движении, как нервный человек: дергается, дрожит, не стоит на месте, брезгливо и непредсказуемо отшатывается от прикосновения руки. Ясный холодный день с удовольствием отражается в блестящей чистой витрине. Люди снуют, толпятся. Банкир идет вдоль винного стеллажа, складывая в корзинку бутылки. Видимо, на протяжении долгого времени он покупает одно и то же, потому что протягивает руку привычно, почти не глядя. Навстречу ему — гораздо медленнее и с видом гораздо более внимательным и озабоченным — идут худая дама и бледный взъерошенный господин.
— Как я могу экономить деньги, если у меня их нет? — отвечает Александра Генриховна писателю на какой-то вопрос или предостережение. — Экономь не экономь, в кошельке не прибавится. Если у тебя тысяча долларов, ты будешь их прятать и экономить, а если тысяча рублей и еще нужно платить за квартиру, то все равно пойдешь в магазин. Или я, доктор филологических наук…
— Пять языков, — вставляет писатель, — Барселона…
— …буду в день рождения родной собаки брать водку в ларьке, которого здесь нет?
— Родная собака водку не пьет.
— Вот тебе и экономия.
— Убедительно, — говорит писатель. — Тогда и херес возьмем?
Александра Генриховна решительно снимает с полки бутылку.
— Тогда уж и мадеру.
Доктор ф. н. не возражает.
— Саня, как ты думаешь, почему люди боятся разговаривать?
— Разное потому что наговорить можно. Брякнешь что-нибудь, потом страдаешь. Водку эту?
— Давай. А как же человеческое участие? Если я, например, сочувствую и спрашиваю, в чем дело, а меня грубо пошлют, и я обижусь — а может, мог бы помочь, но теперь-то точно не помогу. Обиделся.
— А если, представь, тебя спрашивают, в чем дело, а ты не хочешь отвечать?
— Тогда я что-нибудь совру.
— А если и врать не хочешь?
— Скажу, что не скажу.
— Тогда тот, кому ты не хочешь ни врать, ни рассказывать, обидится.
— А обижать его я тоже не хочу? — догадывается писатель. Его кто-то толкает; он гневно озирается.
— Вот именно. Просто так само собой получается. — Ее тоже кто-то толкает; она угрюмо извиняется. — Помощь нужна не от всякого. Помощь от кого угодно нужна только когда тонешь, но там и спрашивать нечего — прыгай да тащи. — Александра Генриховна внимательно изучает содержимое их корзинки. — Хорошо, что о еде своевременно позаботились, — замечает она довольно. — Посчитай, сколько у тебя. На хлеб хватит?
— Да, — говорит писатель невесело. — Я всегда это знал.
— Я всегда это знал! — говорит Белинский, волнуясь, размахивая желтыми бумажками.
— Да, — соглашается лысый. — Только говорил почему-то обратное.
Они идут через парк, нагруженные цветами, подарками и бутылками. Они дружно, крепко стучат каблуками. У них энергично-довольный, бойкий вид, какой бывает у выспавшихся, чистых, принарядившихся, пахнущих одеколоном людей, предвкушающих обед и приятный вечер.
— Мне нельзя терять квалификацию, — объясняет Белинский. — Облаять всегда как-то витальнее, чем похвалить, особенно если огулом. И потом, ругаешь от всего сердца, а похвалу нужно соразмерять, чтобы один не загордился, другой не приревновал, а третий тоже получил какую-нибудь выгоду. И главное, похвалить всех троих, а то если одного неумеренно похвалишь, его друзья загрызут окончательно. А тут и автор никому не знаком, и стихи гениальные — сошлось, как раз в жизни сходится. Рискну.
— Но кто их написал?
— Это разъяснится со временем. Не важно кто. Пусть пишет.
Навстречу им по дорожке идет банкир с двумя желтыми, тяжело нагруженными пакетами. На пакетах видна маленькая черная эмблема супермаркета. Белинский бросает быстрый неодобрительный взгляд на пальто и блестящие ботинки прохожего.
— Буржуйская рожа, — цедит он сквозь зубы, когда прохожий уже не может его услышать.
— Но ты-то что напишешь?
— Что же я напишу, пока не напечатано? Вот опубликует или принесет мне — тогда да. Сразу же.
— А вдруг все же кто-то знакомый?
— Нет, — говорит Белинский твердо. — Ставлю свою репутацию и бессмертную душу в придачу. Где им!
— А если он не напечатает?
— Куда ж он денется? Я и издателя найду.
— Ты лучше его самого поищи.
— Такие поэты отыскиваются сами. Если жив, найдется. Ты погляди!
Он пожимает писателю руку, раскланивается с Александрой Генриховной. Лысый улыбается и вручает ей цветы. Писатель ставит тяжелые желтые пакеты на песок дорожки и закуривает.
— Это вы только из лабаза? — спрашивает Белинский осторожно.
— У нас всё готово, — успокаивает его писатель. — Мы выбежали винный погреб обновить.
— Водка не остынет.
— Там есть полбутылки в морозилке.
Белинский недоверчиво покашливает.
— Она быстро остывает, — говорит лысый мирно. Он берет у писателя один из пакетов, и все четверо, смеясь, переговариваясь, бодро шагают дальше. Чей-то каблук бьет, не оставляя следа, в нежный молодой лед по краю небольшой лужи.
Свет пропадает, увязнув в ее неподвижной воде. Воронкой, вампиром эта блеклая вода высасывает из жизни кровь, блеск солнца — поэтому дни все короче, ночи длиннее и непрогляднее. Свет делается боязливым, робким, с каждым новым днем его все меньше. По утрам, дрожа, он смешивается с туманом, старается спрятаться.
Утро идет не спеша, бесцельно — словно ему нечем заняться или лень заниматься чем-то бессмысленным. Оно шаркает ногами, и под его холодным прозрачным взглядом вздрагивают и жмутся листья на деревьях — еще не последние, но уже редкие, жалкие, полумертвые. Несколько листьев падает на скамейку, на терпеливо ждущего писателя. Писатель быстро встает.
— Здравствуйте, Кира, — говорит он, стараясь выглядеть злым и независимым. — Какая приятная неожиданность.