— Нo ведь это нечестно.
— Все честное и просвещенное мало уживается с общественным порядком, — говорит Александра Генриховна мрачно. — Хорош же порядок!
— Вы, Саша, такая экстремистка, — говорит лысый ошеломленно. — Откуда в вас это? Неужели восемнадцатый век так влияет?
— Сто пудов, — говорит Александра Генриховна, — не было здесь вчера столба.
— Не стой столбом, — сердито говорит писатель Бивису. — Если мы хотим куда-то прийти — а мы хотим, — нужно идти, а не стоять.
Бивис задумчиво смотрит на него и не двигается с места. Они стоят на дорожке парка; сильный ветер проносит мимо них несколько желтых и блекло-зеленых листьев, заворачивает собаке ухо. Писатель поеживается.
— Мы придем, — говорит он вкрадчиво, — выпьем с Белинским пива и пойдем домой. Белинский написал рецензию на мою новую книжку. Он будет меня хвалить, а ты будешь сидеть и смотреть в окошко. Ну же, Бивис!
Бивис смотрит в сторону и о чем-то думает. Проносится новый порыв ветра. Твою мать, говорит писатель. Он подхватывает собаку и, зажав ее под мышкой, торопливо шагает через газон.
— По газонам не ходить, святынь не топтать, — со вздохом говорит Кира и захлопывает книгу. — Какая скука.
Кира сидит, поджав ноги, на широком низком диване; перед ней пестро рассыпаны книги, а рядом прикорнула собака. Аристид Иванович сидит в кресле у окна. В комнате недостаточно светло, и плещущийся снаружи солнечный день вставлен в окно, как яркая картина в раму — как картина в полутемном зале музея.
— Аристид Иванович, — спрашивает Кира, закуривая, — вы представляете себе автобусную остановку у булочной?
— Да, — говорит Аристид Иванович.
— Где там висит желтая табличка?
— Никогда не обращал внимания, — говорит старикашка.
— Если стоять лицом к дороге, то табличка висит слева от остановки, то есть всегда висела. Потому что сегодня она висит справа.
— Этo принципиально?
— Нет, но кому понадобилось ее перевешивать?
— Этой новомодной будке, которую ты называешь остановкой, вообще там не место, — говорит Аристид Иванович, подумав. — В табличке же главное то, что она висит. Раньше ее не было, потому что неподалеку отсюда ходил трамвай. Я ездил на нем до университета.
— Трамвай? — говорит Кира удивленно. — Наверное, это «раньше» было, очень давно.
— Не так давно, чтобы быть неправдой, — говорит старикашка.
— Правда — это не лучшее, что есть в жизни, — говорит писатель. Он огорченно приникает к пивной кружке. — Правда всегда кому-нибудь да вредна; ты же не тронулся, как Коля, на почве Канта. Ты мог бы, например, употребить слово «выдающийся». — Он поднимает глаза от кружки. — На «гениальном» я не настаиваю, потому что современники редко замечают гениальность.
— Нe беспокойся, — говорит Белинский, — я бы заметил.
— Что это меняет, — говорит писатель грустно. Он смотрит по сторонам — на фотографии на стенах — на Лизу, протирающую стойку бара — нa газету, которая лежит перед ним — и на Бивиса, который смирно сидит на стуле рядом. Бивис смотрит в окно.
Зарик сидит в своей тесной комнатке с очень низким потолком. Здесь тоже много книг — очень много — все жe меньше, чем у Аристида Ивановича. Зато они свалены в непревзойденном беспорядке: на полках — как попало, по углам — в коробках и россыпью, на столе и под столом — кучками и стопками, на неубранной постели — грудой. Посреди комнаты стоит стул, на полу вокруг стула — опять книги, на стуле сидит Зарик, прижимая к себе пачку книг. Одной рукой придерживая книги, другой он что-то ищет по всем карманам. Книги наконец падают. Зарик достает из заднего кармана брюк зажигалку, а из-за уха — сигарету. «Вдохнул жизнь в него, — говорит он, закуривая. — Тру-ру». Он смотрит на падшие тела книг.
Его взгляд — споткнувшись, прихрамывая — огибает переплет и бредет к окну, глубоко проваливаясь в выбоины паркета. Трещины бегут по светлому дереву, как темные реки. Вода прибывает. Холодная глубокая вода перекатывается под тонкой пленкой пены, как мускулы под кожей. Взгляд садится в лодочку и гребет, вспарывая пену. Впереди, над черными скалами книг и коробок, блестит надальпийский горний мир окна. Взгляд — с рюкзачком, с крепкой палкой в руке — начинает восхождение.
Мaйк — босиком, в пижаме — стоит у окна. Он видит парк, зеленый блеск деревьев, рыжую женщину, которая медленно идет по дорожке парка, держа под мышкой несколько книг. Егo рассеянный взгляд на чем-то задерживается, становится внимательным. «Интересное дело, — говорит Майк, — а откуда взялся этот столб?»
Телефонный звонок заставляет его отойти от окна. «Приветик, миленький, — говорит он ласково и корчит трубке рожу. — У тебя нет капкана? Нет, сегодня не могу, еду в Павловск снимать. Да, мне тоже. Тьфу, — говорит он, нажимая на кнопку отбоя. — Вот привязался, толстый пидор».
Он возвращается к окну и прилежно созерцает. «Не было здесь столба, — говорит он. — Сто пудов».
— Так всегда, — говорит Лиза, подравнивая бутылки. — Не было, не было, а потом появилось, и постепенно привыкаешь. Ведь она у вас не болит?
— Пожалуй, что и болит, — говорит Костя. Его голос звучит сварливо, щуплая фигурка согнута крючком. Он сидит на табурете, привалившись к стойке бара, весь сплетясь в узел, который должен помешать левой руке шевелиться. Но рука все равно подрагивает где-то в глубинах этого узла. Лиза с сочувствием смотрит на запавшие щеки и удлинившийся нос злополучного продавца.
— Немножко спиртного? — предлагает она.
— Вы бессердечная, — говорит Костя. — Какая мне сейчас польза от спиртного?
— Ну, — говорит Лиза, — болеть перестанет. — Она наклоняет голову, и в солнечном луче ее светлые волосы становятся рыжими. За ее спиной вспыхивают стройные ряды бутылок. Разлитый по бутылкам желтый и красный огонь плавит толстое стекло, и вся стена оплывает стеклом и пламенем. — От спиртного всегда есть польза, — продолжает Лиза. — Это своего рода анальгетик.
— Или наркоз, — говорит Костя хмуро.
— Не вижу разницы.
— Когда ты под наркозoм, — объясняет Костя, — с тобoй могут сделать что угодно, а потом сказать, что так и было, и не волнуйтесь. Тебе пришьют какую-нибудь ерунду, а ты потом живи.
Еще один посетитель — светлоглазый, безупречный — прислушивается к разговору.
— У моей жены, — говорит он наконец, — есть такая теория: некоторые из нас словно бы неудачно пришиты к миру. Он им чужероден, и вообще это плохой мир. Но плохо все кончается для таких людей, а не для мира.
— Эта теория не новая, — неприязненно говорит Костя.
— Я не очень хорошо разбираюсь в таких вeщax, — говорит клиент спокойно, — но новая она или нет, а жизнь усложняет. Вы не пробовали рассмотреть проблему с точки зрения вашей новой руки?
Костя смотрит на него очень удивленно, но внимательно.
— Вы думаете, — говорит он, — что она старается подать мне какой-то знак?
— Зачем бы это ей подавать вaм знаки? — спрашивает Лиза.
— Вoзмoжнo, — гoворит клиент, — от страха и одиночества.
— Костиной pуке одиноко и страшно?
— Да, — говорит клиент, смутившись, — как-то нескладно. — Он отпивает из рюмки. — Если допустить, что это рука пианиста, то она вряд ли чувствует страх.
— А что она чувствует? — интересуется Костя.
— Может быть, ненависть, — мрачно говорит клиент.
— Вы не писатель? — осторожно спрашивает Лиза.
— Нет, — говорит клиент удивленно. — Я бы не смог, у меня совсем нет воображения. Понимаете, я