на что-нибудь мягкое. Место собаки на улице или под нарами - исключения не делалось даже Архимандриту.
Илька накормил Архимандрита и загнал под нары, долой с глаз Исусика. Тот пинал собачонку при всяком удобном случае. Сам Илька лег спать между Трифоном Летягой и дядей Романом.
Полежав немного, он тронул бригадира и вполголоса спросил:
- Нет ли у вас, дядя Трифон, шелковой нитки?
- Зачем тебе?
- Я бы обманки сделал и харюзов наловил, ухой бы нас накормил.
- Спи, спи, кормилец, - сонно отозвался натомившийся бригадир и натянул на Ильку дождевик, заботливо ощупывая мальчонку: не поддувает ли ему под бок?
Илька вытянулся и затих. Он еще долго не мог уснуть. Прислушиваясь к свирепому храпу сплавщиков, он снова думал о взрослых людях - таких неодинаковых, таких непостижимых.
Разные люди живут на земле
Да, разные. Даже эти семеро из одной артели ничем не походили один на другого. За несколько дней Илька успел внимательно присмотреться к сплавщикам и немного ближе узнал каждого.
Вот бригадир Летяга. Есть белка с таким названием в Сибири. Делает она огромные прыжки с дерева на дерево, летает, как говорят про нее.
Ловкий в работе, всегда собранный, умеющий приноровиться к любой обстановке бригадир как нельзя лучше соответствовал своей фамилии. Да и глаза Трифона Летяги напоминали беличий пушистый мех. Если в этот мех подуть, он становится темнее, рассыпаясь, словно пепел. Лучистые и мягкие, в глубине глаза Трифона были темносерые и, когда он сердился, становились совсем темными. Казалось, на светлое небо наползала туча, которая пряталась за облаками зрачков.
Фамилия Трифона была одновременно и его прозвищем, потому что точнее ничего придумать нельзя. Трифон, как узнал Илька, а скорее почувствовал по постоянному вниманию и заботе, какой-то ненадоедной, грубоватой и простой, тоже из сирот. Только осиротел он уже большой, когда ему было шестнадцать лет. На плечи шестнадцатилетнего парня легло хозяйство и забота о двух младших братьях и сестренке, а также и о матери. Он и до сих пор половину своей зарплаты отсылал семье, жил бережно.
Второй, наиболее заметной фигурой, был дядя Роман, Красное Солнышко. Дядя Роман говаривал о себе: 'В моей жизни приключений было больше, чем дырок на терке'. И в самом деле, жизнь его, что камешек, запущенный озорным парнишкой без всякого смысла. Куда камешек полетит и что с ним станется никому неведомо.
Был дядя Роман множество раз женат, но остался без семьи. Имел массу профессий, но ни одна к нему не приклеилась. Все в жизни он приобретал легко и сбывал не задумываясь. Если дело доходило до нательного белья, он и его снимал без всякого сожаления. Где только ни колесило Красное Солнышко, чего только ни видело, но вот на старости лет, подобно бесприютному шатуну медведю, подался старик в родные сибирские леса - умирать.
Ну, о Дерикрупе говорить нечего. Он весь на виду. В артели его любили за болтовню, беспутную и широкую натуру, называли малахольненьким. Узнать поближе и расспросить его о прошлом житье-бытье как-то не догадывались, считали, должно быть, что делать это незачем, а сам о себе он распространяться не любил.
Что же касается братанов, то тут особый разговор. В каждой более или менее порядочной артели есть или должны быть вот такие здоровенные работяги, которые двое не скажут за одного, а сделают за четверых. Никакими братанами они не были. Вплоть до прихода на сплав они и не знали друг друга. Первый из них, Гаврила, родом из низовьев Енисея, из так называемых сельдюков. Второй со святым именем Азарий - из минусинских крестьян.
Когда и как подружились Гаврила и Азарий, никто точно сказать не мог бы. Но видели их всегда вместе и считали за братьев. А уж если требовались по отдельности, кликали: 'братан низовской' или 'братан верховской'. Что же касалось лично их, то Азарий думал, что без Гаврилы он давно бы пропал, а Гаврила, в свою очередь, не смог бы представить себя без Азария, которого надо было опекать, поддерживать и при нужде с уверенностью oпереться на его широкое плечо.
Пожалуй, самой незаметной и все-таки очень занимательной личностью в бригаде был Сковородник. У него тоже, как и у Исусика, имелись, конечно, и фамилия, и имя, но какие - никто не смог бы вспомнить сразу. Если Трифону Летяге требовалось записать, он всякий раз спрашивал у него об этом.
Наиболее заметной достопримечательностью лица Сковородника, как уже отмечалось, была нижняя губа, за которую он и получил прозвище. Впрочем, он не обращал на это ни малейшего внимания. Если мужики прокатывались насчет губы, он невозмутимо заявлял; 'Зато, когда я хлебаю, так не каплет'.
Сердился Сковородник редко и больше сердился ни с того ни с сего. В разговорах участвовал тоже изредка и если вставлял слово, то обычно невпопад. Работал Сковородник старательно, однако в азарт не входил. Стоило кому-нибудь всерьез или в шутку крикнуть: 'Шабаш!', как Сковородник тут же закидывал багор на плечо, и уж никто не мог заставить его спихнуть лежащее на пути бревно. Мужики говорили, что, если у Сковородника загорится изба и он возьмется тушить ее, надо крикнуть: 'Шабаш!', и он туг же перестанет лить воду.
Была у Сковородника многочисленная семья на Усть-Маре. Но он никогда о ней не вспоминал, хотя Трифон Летяга, хорошо знавший его, утверждал, что ребятишек своих Сковородник любил сильно и жену, очень работящую и бойкую, никогда не бил. А бить жен для сибиряков - занятие не только привычное, но даже модное.
Зато Исусик постоянно трещал о своей семье, о своих ребятах, которых у него было четверо, и о жене, которую он учитывал в каждой копейке и лупил нещадно за любую хозяйственную проруху. Он встревал в любой спор и бывал до глупости откровенным в иные минуты. Вот вчера вечером раскинули сплавщики портянки возле печки, думали, что она прогорела. В печке оказалась головня. Когда все уснули, головня подсохла и разгорелась. Лежащие на дровах портянки Исусика затлели, и, наверное. был бы пожар, да дядя Роман проснулся, затоптал горящие холстины, а потом тряхнул за ногу Исусика:
- Дрыхнешь, ястри тебя, пропастина, а онучи начисто сгорели.
Исусик подскочил, плеваться начал:
- Ить слышал я, слышал, что горят портянки, но думал - не мои...
Дядя Роман, не употреблявший ругательства, кроме 'ястри тебя', свирепо матюкнулся после этих слов.
Исусик большой словолей и обычно заводил споры сам. Разговорчивых людей в артели мало, и потому все баталии разгорались чаще всего между дядей Романом, Дерикрупом и Исусиком. Спор начинался с божественных тем и доходил до матюков.
Дядя Роман ни в Бога, ни в черта не верил и никаких божественных книг не читал. Не прикасался к Божьим писаниям и Исусик, а только слышал разные обрывки и отдельные изречения из десятых уст. Но он отстаивал все эти истертые холщовыми мужицкими языками пророчества с ярым упорством.
Мужики подзуживали его, особенно дядя Роман, вызывали на разговор, а потом высмеивали. Дело иной раз доходило чуть не до драки, и тогда Трифон Летяга разгонял всех спать.
В тихий вечер, располагающий скорее к молчанию, а не к разговору, Исусик уселся после ужина возле барака и певучим голосом завел:
- Вот, братцы мои, какая хреновина в божьем писании есть насчет роду людского. - И, делая вид, что он наизусть цитирует, загнусавил: - 'И прийде такое время, когда два человека один веник в баню таскать станут'. Это значит, выродится человек, - пояснил он, - обессилет.
- Да к той поре уже все переменится: и бань-то не будет, и париться люди не подумают, бескультурье это и вред для сердца, - возразил дядя Роман, у которого было худое, изношенное сердце.
- Чо-о? - изумился Исусик.- Бань не будет? Ха-ха, значит, культурных людей вша загрызет!
- Олух! Ванные будут, души и тому подобное!.. - выкрикнул Дерикруп.
- Души! - взъелся Исусик. - Пусть бусурмане, азияты в душах-то моются. А русскому человеку баню с каменкой подай, да чтоб пар столбом. Игрушкино дело удумали - коммунизм без бани! Не признаю такого паршивого коммунизма!
- Эх ты, молотилка-колотилка, мелешь, сам не знаешь, чего мелешь, - с укоризной заговорил дядя Роман. - Таким, что в твоем писании обрисованы, если ты хочешь знать, только в душе и мыться подсильно, хлибкие-то не больно-то парятся.
Исусик наморщил лоб.
- Да, это рассужденье сурьезное... - И тут же начал спасаться. - А раз в Божьем писании есть, должно все сбыться. Писание не игрушкино дело!
- Демагог! - заключил Дерикруп. - Скажете, нет? - спросил он у мужиков.
Те согласились с ним, явно приняв незнакомое слово за какое-то ругательство.
Потом разговор перескочил на другие темы, и было рассказано множество былей и небылиц. Когда дело коснулось медицины, Исусик заявил, что вся эта медицина сплошной обман и что доктора существуют только для того, чтобы денежки выуживать у простаков. В подтверждение он рассказал такую историю.
- Вот в одном селе парень захворал. Молодой был - кровь с молоком! А потом стал чахнуть, чахнуть. Родители евонные к одному доктору, к другому не игрушкино дело с дому работника терять. Корову стравили, коня, за куриц принялись, а доктора все свое: не можем ничего сказать определенного. А тут как раз на постой к этим крестьянам верховские обозники встали. Узнали они про всю эту ужасную жизнь парня и говорят: 'Поезжай-ка ты, брат, в Минусу. Живет там в одном селе старуха, ужасть дошлая по леченью'. Ну, долго ли, коротко ли колесил по свету парень, а только, значит, напал на ту лекарку и в ноги ей бух: 'Спаси, - грит, - баушка, век за тебя Богу молиться стану. Всех докторов, фершалов объездил - никакого результату'. Старушка эта любезно и спрашивает его: 'А скажи, милый сокол, куришь ли ты табачок?' 'Нет, - говорит, - не курю, милая бабуся, где уж мне, и без табаку впору на карачках ползать'. - 'А спал ли ты на покосе или на