веселый заголовок. Рассказчик Иван Тихонович, как и многие мои земляки, путевый, и не буду я улучшать его повествование своим вмешательством. Пусть забудется человек, вспомнит о радостном, неповторимом, что было только в его жизни и не будет уже ни в какой другой, хотя порой нам кажется, что жизнь человека, в особенности простого, везде и всюду одинаковая. А если это и так, все равно давайте приостановимся - мы уже так редко слушаем друг друга. Не вникая в жизнь ближнего своего, не разучимся ли мы чувствовать чужую радость, чужое горе, боль, и, глядишь, когда нам больно сделается, никто не поможет нам, не пожалеет, не услышит нас. И не утратим ли мы насовсем то, что зовется древним добрым словом - сострадание?

'Родом я нездешний. Из села Изагаш. Нонче водохранилищем затоплено наше село. Стояло оно на приволье анисейском: заливы, мысы, бечовки, острова по реке - Казачий, Кислый, на островах выпасы, покосы, ягод море, весной да началом лета зацветут, бывало, берега, особо острова, дак чисто пироги рождественские, сдобные, зарумяненные, все в зажженных свечках - по воде плывут, крошками да искрами в бырь сорят. От Анисея в небо горы уходят одна другой выше, одна другой краше. Речки вострием перевалы кроят, горы на ломти режут: Киржач, Малый Малтат, Большой Малтат, Снежный Ключ, Неженский залив, Дербино, Тюбиль, Погромная, дале Сисим, Убей - обе речки бурные, всякой небылью-колдовством овеянные, рыбой хорошей знатные, пушным и рогатым зверем богатые. Села большие стояли по берегам: Ошарово, Дербино, Даурское, Усть-Погромное, Новоселово.

Я рано осиротел и, как многие деревенские сироты, начинал свой трудовой путь с пастушества. Ну и насмотрелся на красоты наши местные, не знал, куда от них деваться, глаза бы мои на них не глядели! Осиротел я очень даже просто и почти разом. Вскоре после голодного тридцать третьего года. Отец только- только за тридцать перевалил, мать и тридцати не достигла. Зимой отца на лесозаготовках давнуло. Насмерть. Весною мать тот лес, что отец заготовлял, сплавляла с сельской бригадой, всадила багор в матерое бревно ее в запань и сдернуло. Пока из воды вытащили, помяло работницу бревнами да простудилась к тому же. Недолго маялась.

И остался я на десятом году один-одинешенек, и удумали меня сельсоветские благодетели в новоселовский детдом свезти, а тетка моя, крестная, Лелькой я ее звал, как зальется ручьем: 'Не дам в приют парнишку! Вы чего затеяли, супостаты!'

Кричать-то кричала, проявляя патриотизм, но у самой четверо, и муж ее, Костинтин, - недужный, подкосили его литовкой, и нога у него сделалась навыверт, вроде кочерги. Кость в ноге болела и гнила. Он, как и положено русскому мужику, боль и горе вином глушил и до того допился, что из колхозной шорницкой, где постегонками занимался, шилом-дратвой вел вперед наш колхоз под названием 'Первенец', не вылазил, дневал там и ночевал, детей своих родимых, кого как зовут и какое у кого обличье, не помнил, потому как видел их только исключительно по праздникам, и говорили про нас и про Лельку бойкие языки обидное: 'Солдатским ребятишкам вся деревня - отец!' Папуля Костинтин похохатывал да глазом подмаргивал людям, вроде как он и ни при чем тут, воистину солдат тот находчивый во всем виноват - с походу возвращался, в Изагаш его занесло, у Сысолятиных лампа горела, вот и завернул служивый на огонек...

Стали мы жить-поживать: пятеро ребят, бабка с дедкой, Костинтиновы родители, Лелькина сестра- перестарка по имени Дарья, умом и красотой ушибленная, бельмом на глазу отмеченная. Худо, бедно, натужно и недружно жили, вразнопляс, как говорят по селам. Ничего нам не хватало: ни хлеба, ни картошек, ни углов, ни печи, ни полатей, ни одежды, ни обувки, только клопов, тараканов да вшей вволю. Лелька старалась изо всех сил, тянула воз так, что кости в ей брякали, жилы скрипели, - да где же бабе одной? Орава! Но нрав ее веселый, характер уживчивый, старанье и терпенье через все трудности, через недоеды и недосыпы помогали нам переваливать, пущай и с одышкой.

Да эти-то старые-то хрычи сысолятинские, Костинтина родители, шибко отяжеляли воз, поедом ели ребятишек, меня да сестру Лелькину - Дарью убогую, прямо сказать, со свету сживали, куском и углом походя корили. И вот стал я замечать за собой, что трусливый и подлый делаюсь: чуть чего - улыбаюсь всем, на всякий случай, на сберкнижку, как теперь повелось, выслуживаться норовлю, где просят и не просят, что тайком и съем - пастушонку это просто, в поле он, и по дворам отламывается жратва. Стыд вспомнить, доносы на братьев и сестер учинял, те меня, конечно, лупить, дак я на убогую Дарью бочку катить примуся, поклепы и напраслину на нее возводил - исподличался, однако, бы совсем, да Лелька спохватилась и из деревенского подпаска в колхозные пастухи меня на заимку в бригаду шуганула. Держит наотдаль от дома и от стариков Сысолятиных, чтобы не получился из меня тюремный поднарник иль полномощная шестерка. Котел на заимке артельный, не шибко чего урвешь, народ делом занятой, сердитый, чуть чего - ухо в горсть и на солнце сушиться подымет.

Во школе я учился недолго и неважно. Костинтин из шорницкой наведался на праздники, охватила их с Лелькой энтузиазма, они стали на трудовую вахту да и пятого человека сработали, Борьку-дебила. Ну что он дебил, Борька-то, мы узнали после, а ковды маленький, хоть дебил, хоть кто - орет, исти просит, пеленки марат - и вся грамота его тут исчерпана. Водились мы с Борькой попеременке, кто когда свободен от работы. И правду говорят, что у семи нянек дитя без глазу, у нас, считай что, более семи по штатному-то расписанию: пятеро ребят, шеста - Дарья, седьмой - старик Сысолятин, восьма - Сысолятиха, девята - Лелька, ну, эта для всех и нянька и генерал. Старуха Сысолятина с детьми не водилась, не любила их, и дети ее не любили. Боялись. Шоптоницей звали, хотя она характером была сварлива, голосу громкого, везде и всюду лезла с похабными посказульками да жуткими заговорами. Била она нас походя и чем попало. Да к битью деревенской братве не привыкать - битьем ее не запугаешь, но вот шоптаньем, колдовством... И знали и понимали, что спектакль показывает наша бабушка, понарошке ужасть на нас насылает, но вот боялись в баню с ней ходить, спать на пече вместе и оставаться наедине с нею в избе, особо когда свету нет.

И не зря боялись. Шоптоница-то и устроила нам смех и грех. Звала она Борьку с подковыром - семибатешный сынок, и порешила умом своим крючковатым помочь семье - свести семибатешного со свету, да так, чтоб бога не прогневить и нас умилостивить. Лелька уж больно к детям приветная, последнего, Борьку-то, ровно чуя беду, всех шибчей жалела.

Напоила Шоптоница Борьку наговорным зельем, сушеного икотника-травы натрусила, каменю зеленого, на плесневелый хлеб похожего, наскоблила - с Тибету камень алатырь странник принес, пудовку крупы на него у Сысолятихи выменял, для отравы крыс, для отворота присух от дому тот камень предназначался.

Борьке ни Тибет, ни Расея нипочем. Пофуркал неделю в пеленки, снова лыбится, руки к нам тянет, бу- бу-бу-бу... Шоптоница в панику. 'Нечистый, говорит, в ем поселился, бес многороднай, лягушачий, не иначе... ' Потом в сомненье впала, Лельку на допрос: 'Признавайся, хто поработал? Может, активист заезжай? Тоды и наговор и отрава обезврежены партеец-краснокнижник никаким чарам не подвластный и божья кара на его не распространяцца... '

Пошумела, погремела наша Шоптоница и притихла. Когда шумела, гремела и лаялась бабушка - мы ничего, но как замолкла, затаилась - жди черной немочи.

И дождались! Наметила Шоптоница Борьке кару еще гибельней: носила его в баню, парила веником и макала распаренного дитя в ледяную воду. За этим делом застала ее Дарья убогая, вырвала ребенка из рук и с ревом домой.

Всей семьей мы за Борькину жизнь бились: лучший кусок ему, самое теплое место на пече - ему, самую большую ложку за столом, перву ягодку в лесу, перво яичко от курочки, перво молочко от коровки, перву одежку, перву обувку - все ему, ему. Да не понадобилась обувка Борьке. Обезножел он от ваннов. На всю жизнь. Навсегда. Но спасенье его, борьба за Борькино здоровье, заботы об ем как-то незаметно сплотили наши ряды, всю из нас скверну выжали, всю нашу мелочность и злость обесценили, силы наши удвоили. И порешили мы отсоединиться от Сысолятиных. Разгородили избу пополам и зажили по присловью: в тесноте, да не в обиде. Я приладился осенями и зимой птицу и зайцев петлями ловить. Во время пастьбы скота грибов наищу, ягод. Как артельно-то навалимся на какое дело - возом везем, что продадим на пароходы, что сами едим да малого Борьку балуем-любо-дорого, с песней, без злости валим по жизни. Бывало, зимним вечером засядут девки прясть - а у нас всех и поровну все: трое девок, трое парней - убогая Дарья хоть и с бельмом на оке, но песельница-а-а! Однако самая голосистая все ж была Лелька. И вот: теребят малые перо, постарше - прядут куделю или шерсть, половики ткут или чего вяжут. Парни обутки чинят, стружат топорища там, навильники, лопату - снег огребать, ложку-поварешку. Лелька ка-ак даст: 'Темная ночь, вьюга злится, на сердце тоска и печаль, лег бы я спать, да не спится, и мысли уносятся вдаль... ' И

Вы читаете Жизнь прожить
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×