же, финляндцы были верными столпами самодержавного режима, так что туда им и дорога, сердешным!
Он малость забылся в мыслях – и даже вздрогнул, увидев прямо перед собой напряженное личико Перовской. Когда это она успела чуть ли не вплотную к нему подобраться?! Аж на цыпочки привстала, чтобы казаться выше!
«Чего она сейчас будет требовать от меня? – напряженно думал Халтурин. – Стреляться прямо при ней? Принять яд? Повеситься? Вены перерезать? С нее станется!»
Да, эта женщина не знала жалости ни к кому, в том числе и к себе. В прошлом году народовольцы попытались взорвать царский поезд, следовавший из Крыма в столицу. Возле города Александровска и в пригороде Москвы сделали подкопы к железнодорожной насыпи, куда заложили мины.
Работа под Москвой была адская: задыхаясь от удушья, в ледяной воде, которая подтекала со всех сторон, террористы несколько месяцев рыли и рыли сутки напролет.
– Невозможно, товарищи, – бормотали, задыхаясь, мужчины, выползая из подкопа, заморенные, с зеленоватыми лицами. – Совсем как в могиле. Свеча гаснет. Какие-то миазмы идут из земли. Воздух отравлен, невозможно дышать…
Недоставало сил проработать и по пять минут. На восемнадцатой сажени подкопа дело застопорилось на сутки. Между тем времени оставалось в обрез.
– Эх, вы, мужчины! – с презрением сказала тогда Перовская. – Прозываетесь сильным полом!
Не смущаясь, она расстегнула пуговки, скинула блузку, юбки, панталоны и, оставшись в одной рубашке, чулках и башмаках, взяла свечу и, встав на четвереньки, быстро поползла вниз по галерее, волоча за собой железный лист с привязанной к нему веревкой. Неудачливые землекопы Гартман, Михайлов и Исаев подошли к отверстию и угрюмо смотрели вслед. Холодом, мраком, смрадом и тишиной могилы тянуло из отверстия подкопа.
Прошло какое-то время. Веревка задвигалась, что значило: пора вытягивать нагруженный железный лист.
Лист за листом вытягивались с землей, пустые втягивались обратно в подкоп. Мужчины только переглядывались, осознавая: Перовская работает третий час без отдыха!
Наконец из подкопа показались облепленные глиной черные чулки, белые, вымазанные землей ноги, и вот Перовская выползла из подкопа – в насквозь промокшей рубашке, с растрепанными, покрытыми глиной волосами. Ее лицо было красно, глаза мутны. Казалось, сейчас ее хватит удар.
– Мы на девятнадцатой сажени, – восторженно сказала она, задыхаясь. – Завтра кончим! Вот товарищи, как надо работать! [2]
Халтурин был убежден, что там, в подкопе, дьявол помогал Софье Перовской. Между прочим, мужчины поручили именно ей воспламенить выстрелом из револьвера бутылку с нитроглицерином, чтобы взорвать всё и всех, в случае если бы полиция явилась их арестовывать. У любого из них, хотя они были прирожденными убийцами, могла бы дрогнуть рука при мысли, что он сейчас умрет. У нее не дрогнет, это все знали!
Халтурин невольно взялся руками за горло, как бы опасаясь, что она, эта маленькая женщина, сейчас вцепится в него и перервет зубами. И никто не заступится, ни Михайлов, ни Кибальчич! Молчит даже Желябов, глава организации, теперешний любовник этой фурии, этой ведьмы. Бр-р, как он только может… Впрочем, раньше и Халтурин очень даже мог. Ведь именно после тех трех часов, проведенных в подкопе, она так изменилась, так подурнела, а раньше была ничего, вполне приглядная.
– Халтурин, вы уничтожили плоды нашего многомесячного труда, – хрипло проговорила Перовская. – Мы вправе требовать от вас, чтобы вы здесь же, сейчас, при нас…
– Отстаньте от Халтурина, Софья Львовна, – послышался вдруг надменный молодой голос.
Перовская резко обернулась и уставилась на стройного молодого человека среднего роста в поношенной студенческой тужурке. У него были темно-русые волосы, едва пробившаяся, совсем еще юношеская бородка и очень красивые глаза редкостного янтарного оттенка.
– Что вы сказали, Котик? – проговорила Перовская совсем другим, мягким голосом, принадлежащим уже не фурии, а женщине.
Как ни был Халтурин напряжен, он едва сдержал нервическую усмешку. Настоящая фамилия сего надменного двадцатичетырехлетнего красавчика была Гриневицкий. Игнатий Гриневицкий имел две подпольные клички – Ельников и Котик. Последнее – старое, еще гимназическое, со времен учебы в Белостоке прозвище дано ему было, наверное, потому, что в минуты гнева его глаза становились по- кошачьи желтыми. Однако если мужчины звали его чаще Ельниковым, то Перовская – только Котиком, причем в голосе ее моментально начинали играть мягкие нотки… нежные, можно было бы сказать, когда бы эта зловещая особа была способна на нежность.
А впрочем, почему нет? Втихомолку поговаривали, будто Софья Львовна к Ельникову-Котику- Гриневицкому неравнодушна. Будто, лишь только появился он два года назад в организации, как она, по своему обыкновению, пошла на него в атаку и попыталась заманить в свою постель. Однако не тут-то было! В отличие от прочих мужчин, в которых Софья возбуждала какое-то патологически-покорное вожделение и которых делала своими рабами (они ненавидели себя за это, ненавидели и боялись ее, но противиться животной похоти, которую она в них вызывала, совершенно не могли!), Котик остался совершенно спокоен. Глядя на нее сверху вниз – маленькая, тщедушная Перовская едва достигала до его плеча, – Котик холодно пояснил, что считает беспорядочные половые сношения (он так и выразился!) напрасной тратой энергии, которую с большей пользой мог бы вложить в настоящее дело. Кроме того, он связан словом с некой девицей, считает ее своей нареченной невестой, а потому обязан хранить ей верность.
Сие высокопарное заявление повергло «Народную волю» в немалый столбняк. Верность считалась в организации отжившим предрассудком, половая разборчивость – проявлением глубочайшего недружелюбия к товарищам по борьбе. Геся Гельфман, которая называла своим мужем Николая Колоткевича, охотно угождала в постели и другим товарищам. Точно такой же покладистой была простоватая, жалостливая мещанка Анна Якимова. Верочка Фигнер, прежде чем затеяла стрелять в генерала Трепова, пользовалась всеобщей любовью. Конечно, Перовская царила среди этих женщин, именно она вдохновляла их на свободную любовь, убеждая: здесь собрались люди раскрепощенные, отрицающие такой отживший предрассудок, как брак. Никто из них в бога не верил, для них бога просто не существовало. Значит, не существовало и таинства.
Котику пытались втолковать это, однако он только взглядывал на окружающих, как-то так приподнимая свои очень густые брови, что казалось, он на всех, как на Перовскую, смотрит сверху вниз, даже на богатыря Желябова, рядом с которым он вообще-то выглядел хрупким мальчишкой. Нет, Котик не спорил, отмалчивался, но было ясно: уговоры пролетают мимо его ушей. На лице Перовской было такое злобное выражение, что казалось: она вот-вот выставит вон строптивого мальчишку.
Желябов предостерегающе кашлянул. С соратниками в последнее время было плохо, ряды «Народной воли» редели. Всяких примитивных работяг или мещан, или откровенных люмпенов, которые примыкали к организации исключительно ради участия в эксах, а потом норовили ограбить убитого царского сатрапа, надо было, по-хорошему, гнать взашей, чтобы не компрометировать идею. Зато вот таких недоучившихся студентов из полуеврейских семей, каким был Гриневицкий-Котик (правда, называвший себя то поляком, то белорусом, то литовцем, но это его личное дело, пусть зовется хоть американцем!), следовало, наоборот, привечать всеми силами. Нельзя Котика отталкивать!
Видимо, Перовская поняла его мысль и окоротила себя. Резко спросила:
– И как же ее зовут, эту девицу, ради которой вы ведете себя с нами не по-товарищески? Неужто вы и с нею не спали ни разу?
– Между нами самые чистые и нежные отношения, – высокопарно проговорил Котик. – А зовут ее так же, как и вас, – Софья.
Перовская уставилась в его непреклонные янтарные глаза и вдруг покраснела. Повторила растерянно:
– Софья?…
Снисходительно пожала плечами:
– Ну ладно! Коли вам взбрела охота осложнять себе жизнь, то извольте. Только чтобы на общем деле сие отрицательно не сказывалось.