тогда увидел, что я был не один: справа от меня на второй каменной скамье сидел, прислонившись к стене и поджав под себя ноги, какой-то человек в лохмотьях. Глаза его были закрыты, но губы беззвучно шевелились. Затем он повернул голову ко мне, веки его медленно поднялись, и я встретил его взгляд- прозрачный, пустой и холодный настолько, что мне сразу стало не по себе. Все, что происходило потом, я помнил совершенно отчетливо, за исключением одной подробности, которой не могли восстановить никакие усилия моей памяти: я не помнил, на каком языке мы говорили, сначала он и я, затем все остальные. Мне казалось, что некоторые фразы были сказаны по-русски, другие по-французски, третьи по-английски или по-немецки.
- Позвольте вас приветствовать, - сказал человек в лохмотьях, и меня удивил тускло-невыразительный его голос. - Не имею удовольствия знать вашу фамилию.
Я назвал себя и спросил, не может ли он объяснить мне, где я нахожусь и почему я сюда попал.
- Вы находитесь в здании предварительного заключения.
- В здании предварительного заключения? - повторил я с изумлением. - Но по какому поводу?
- В ближайшем будущем вам, вероятно, будет предъявлено соответствующее обвинение, - какое именно, я не знаю.
В световом прорезе, почти задевая его крылом, медленно пролетела огромная птица с голой шеей. Ее появление здесь и ответы моего собеседника показались мне настолько неправдоподобными, что я спросил:
- В какой стране все это происходит?
- Вы находитесь на территории Центрального Государства.
Почему-то я нашел этот ответ удовлетворительным; вероятно, это объяснялось тем, что действие наркоза еще не окончательно прошло. Я встал с некоторым усилием, сделал несколько шагов, приблизился к просвету, явно заменявшему окно, - и невольно отшатнулся: он выходил во двор, и камера была на необыкновенной высоте, вероятно тридцатого этажа.
Против дома, отделенная от него расстоянием в сорок или пятьдесят метров, возвышалась сплошная стена.
- Бегство отсюда невозможно, - сказал мой сосед, следивший за каждым моим движением.
Я кивнул головой. Потом я сказал ему, что отказываюсь понимать, почему я сюда попал, что не знаю за собой никакой вины и что все это мне представляется совершенно абсурдным. Затем я спросил его, за что он арестован и что ему грозит. Тогда он первый раз улыбнулся и ответил, что в данном случае речь идет о явном недоразумении и что ему лично не угрожает никакое наказание.
- А что именно случилось с вами? - спросил он.
Я подробно рассказал ему о тех малоубедительных фактах, которые так неожиданно привели меня сюда. Он попросил меня сообщить ему еще некоторые данные из моей биографии и, выслушав меня до конца, сказал, что он вполне удовлетворен моими объяснениями и что он ручается за мое освобождение. Мне должно было показаться, что такое заявление со стороны оборванного арестанта звучит по меньшей мере странно. Но я принял его всерьез; мои аналитические возможности еще не вернулись ко мне.
Через некоторое время дверь камеры отворилась и два вооруженных солдата, один из которых прокричал мою фамилию, повели меня по длинному коридору с розовыми стенами и многочисленными поворотами. На каждом повороте висел громадный, все один и тот же, портрет какого-то пожилого, бритого человека с лицом, напоминавшим лицо среднего мастерового, но с неестественно узким лбом и маленькими глазами. На человеке этом было нечто среднее между пиджаком и мундиром, увешанное орденами, якорями и звездами. Несколько статуй и бюстов этого же мужчины были расставлены вдоль стен. Мы дошли наконец - в полном безмолвии - до двери, через которую меня втолкнули в комнату, где за большим столом сидел немолодой человек в очках. Он был в каком-то странном, полувоенном, полуштатском костюме, напоминавшем по покрою тот, который был изображен на портретах и статуях.
Он начал с того, что вынул из ящика стола огромный револьвер и положил его рядом с пресс-папье. Затем, резким движением подняв голову и глядя на меня в упор, он сказал:
- Вам, конечно, известно, что только чистосердечное признание может вас спасти?
После длительной ходьбы по коридору - солдаты шли скорым шагом, и я должен был идти с такой же быстротой - я чувствовал, что почти полуобморочное состояние, в котором я до сих пор находился, сменилось наконец чем-то более нормальным. Я опять ощущал свое тело так, как всегда, то, что было перед моими глазами, я видел совершенно ясно, и теперь для меня было очевиднее, чем когда-либо, что все происходящее со мной - результат явного недоразумения. Одновременно с этим тюремная обстановка и перспектива произвольного допроса казались мне раздражающими. Я посмотрел на сидящего человека в очках и спросил:
- Простите, пожалуйста, кто вы такой?
- Здесь вопросов не задают! - резко ответил он.
- В этом есть какое-то противоречие, - сказал я. - Мне показалось, что в вашем голосе, когда вы обратились ко мне, зазвучала явно вопросительная интонация.
- Поймите, что речь идет о вашей жизни, - сказал он. - Диалектикой заниматься теперь поздно. Но, может быть, вам полезно будет напомнить, что вы обвиняетесь в государственной измене.
- Ни более ни менее?
- Ни более ни менее. И не стройте себе никаких иллюзий: это-страшное обвинение. Повторяю, что только полное признание может вас спасти.
- В чем же выражается моя государственная измена?
- Вы имеете наглость это спрашивать? Хорошо, я вам скажу. Государственная измена заключается уже в том, что вы считаете возможным допускать преступный принцип законности псевдогосударственных идей, которые противоречат великой теории Центрального Государства, выработанной лучшими гениями человечества.
- То, что вы говорите, настолько нелепо и наивно, что на это как-то неловко отвечать. Я хотел бы только вам заметить, что возможность допущения того или иного принципа есть теоретическое положение, а не факт, в котором можно обвинять человека.
- Даже здесь, в трибунале центральной власти, вы говорите таким языком, в котором каждое слово отражает вашу преступность. Прежде всего, представитель власти, а в частности следователь, для вас непогрешим и ни одно из его выражений не может быть названо ни наивным, ни нелепым. Но дело не только в этом, хотя теперь, после того, что вы сказали, ваша вина усугубляется еще одним пунктом: оскорбление представителей центральной власти. Вы обвиняетесь в государственной измене, в заговоре на жизнь главы государства и, наконец, в убийстве гражданина Эртеля, одного из наших лучших представителей вне пределов нашей территории.
- Кто такой Эртель?
- Человек, которого вы убили. Не пытайтесь этого отрицать: центральной власти известно все. Полное сознание, это - последний жест, который вы можете сделать и которого от вас ждет государство и общественное мнение всей страны.
- Единственное, на что я могу ответить, касается Эртеля. Этот человек был наемным убийцей. Я находился в состоянии законной самозащиты. Эртель, по-видимому, никогда до тех пор не имел дела с людьми, которые привыкли защищать свою жизнь, и его неловкость его погубила. Что же касается остальных обвинений, то это невежественный вздор, очень дурно характеризующий умственные способности того, кто его выдумал.
- Вы будете жестоко раскаиваться в ваших словах.
- Обращаю ваше внимание на то, что глагол 'раскаиваться' составляет неотъемлемую часть понятий явно религиозного происхождения. Мне было странно его слышать в устах представителя центральной власти.
- Что вы скажете во время очной ставки с вашими сообщниками?
Я пожал плечами.
- Довольно! - сказал он и выстрелил из револьвера: пуля вошла в стену метра на полтора выше моей головы. Дверь отворилась, и те же солдаты, которые привели меня, вошли в комнату.
- Отведите обвиняемого в камеру, - сказал следователь.
Только тогда, возвращаясь в камеру, взглядывая время от времени на портреты и статуи, я подумал,