толстый недоумок, время от времени исторгавший жиденькие звуки из своей дудочки. На до всем царило ощущение несбыточной умиротворенности, нездешнего покоя; наступающее утро таило в себе утренний аромат четырнадцатого столетия.
В тот день мы провалялись в постели почти до вечера. Колетт, казалось, пропала бесследно; не спешила наносить нам визит и полиция. Однако на следующее утро, незадолго до полудня, раздался с трепетом ожидаемый стук в дверь. Я сидел за пишущей машинкой у себя в комнате. Отворил Карл. Послышался голос Колетт, затем какого-то мужчины. Потом к ним прибавился еще один женский. Я не отрывал глаз от клавиатуры. Заносил на бумагу все, что лезло в голову, лишь бы произвести впечатление всецелой погруженности в работу.
И вот на пороге с обескураженным и одновременно негодующим видом возник Карл. — Слушай, она не оставляла где-нибудь у тебя свои часы? — спросил он. — Часы ее найти не могут.
— Не могут? Кто не может? — переспросил я.
— Ее мать… А кто мужчина, не знаю. Скорее всего, частный сыщик. Зайди на минуту, я тебя представлю.
Мать Колетт оказалась поразительно интересной дамой средних лет с безукоризненными манерами, лицо и фигура которой являли несомненные следы былой красоты. Вид мужчины в строгом, неярких тонов костюме безошибочно свидетельствовал о его причастности к юридическому сословию. Все говорили понизив голос, будто в присутствии покойника.
Я моментально почувствовал, что мое появление не осталось без внимания.
— Итак, вы тоже писатель? — нарушил молчание мужчина.
Со всей мыслимой учтивостью я подтвердил справедливость его догадки.
— Пишете на французском? — продолжал он допрос. В ответ я скорбно посетовал что, несмотря на то, что вот уже пять или шесть лет живу во Франции и неплохо знаком с французской литературой, время от времени даже пытаюсь ее переводить, давние пробелы в моем образовании, увы, не позволили мне освоить великолепный язык, на котором говорят в этой стране, в той мере, какая необходима для беспрепятственного творческого самовыражения.
Мне пришлось призвать на помощь все мое красноречие, дабы произнести в подобающе корректном тоне эту льстиво-высокопарную тираду. Дальнейшее, однако, показало, что моя изысканная обходительность не осталась втуне.
Все это время мать Колетт продолжала сосредоточенно изучать надписи на обложках книг, в беспорядке наваленных на письменном столе Карла. Повинуясь безотчетному импульсу, она вытащила из груды одну из них и протянула мужчине. Это был последний том знаменитого романа Марселя Пруста. Когда мужчина, наконец, оторвал глаза от переплета и вновь воззрился на Карла, в них появилось новое выражение: некое подобие с трудом скрываемой зависти, чуть ли не подобострастия. Карл, тоже порядком смутившись, сбивчиво заговорил о том, что в данный момент работает над эссе о влиянии, оказанном на метафизику Пруста оккультными учениями — ив частности всерьез заинтересовавшей его доктриной Гермеса Трисмегиста.
— Tiens, tiens,[18] — снова заговорил мужчина, с многозначительным видом приподнимая бровь и припечатывая нас обоих суровым взглядом, в котором, впрочем, не прочитывалось безоговорочного осуждения. — Не будете ли вы добры на несколько минут оставить нас наедине с вашим другом? — попросил он, оборачиваясь в мою сторону.
— Разумеется, — ответил я и возвратился к себе, чтобы вновь погрузиться в хаос спонтанного машинописного творчества.
У Карла, по моим расчетам, они пробыли еще добрых полчаса. К моменту, когда в дверь моей комнаты вновь постучали, я успел вынуть из машинки восемь или десять страниц сущей абракадабры, разобраться в которой вряд ли было под силу самому отчаянному сюрреалисту. Я степенно распрощался с Колетт — несчастной сироткой, которую мы, взрослые дяди, вытащили из геенны огненной и ныне передаем в руки обезумевших от горя родителей. Не преминул участливо осведомиться, удалось ли им отыскать принадлежащие малютке часы. Увы нет, но наши визитеры не теряли надежды, что нам это удастся. И что мы сохраним их на память об этом происшествии.
Не успела закрыться за нашими непрошеными гостями дверь, как Карл ворвался ко мне в комнату и заключил меня в объятия. — Знаешь, Джо, я думаю, ты спас мне жизнь. А может, Пруст? Ну и гримасу же скорчил этот ублюдок с постной мордой! Литература! Черт возьми, до чего это по-французски! Даже у легавых здесь в крови почтение к писательскому ремеслу. А то обстоятельство, что ты американец — и знаменитый литератор, как я тебя аттестовал, — оно-то и решило все дело. Знаешь, что он мне понес, едва ты вышел из комнаты? Что назначен официальным опекуном Колетт. Ей, кстати сказать, на самом деле пятнадцать, но она уже не раз сбегала из дому. Как бы то ни было, стоит ему обратиться в суд, продолжал нагнетать страсти этот подонок, и десять лет отсидки мне обеспечены. В курсе ли я существующих в стране законов? Я ответил, что в курсе. Похоже, его удивило, что я не делаю попытки себя выгородить. Но еще больше удивило его то, что мы писатели. Знаешь, уважение к писателям — французы впитывают его с молоком матери. Писатель по здешним понятиям просто не может оказаться обычным уголовником. Скорее всего, он думал, что застанет тут пару заурядных сутенеров. Или шантажистов. Зато стоило тебе появиться, как он сразу приутих. Между прочим, он спросил потом, какие у тебя книги и нет ли среди них переведенных на французский. Я сказал, что ты философ и что твои сочинения чрезвычайно трудны для перевода.
— А ты шикарно ввернул это о Гермесе Трисмегисте, — перебил я его. — Как тебя угораздило наплести такое?
— Да я и не плел ничего, — отозвался Карл. — Не до того было. Просто выложил первое, что пришло в голову… Да, знаешь, что еще произвело на него неизгладимое впечатление? «Фауст». Всего-навсего потому, что он на немецком. Там ведь лежали все больше английские книги: Лоуренс, Блейк, Шекспир. Я так и слышал, как он приговаривает про себя: «Ну, эти двое — еще не самое большое зло. Ребенок мог попасть в руки и похуже»,
— А мать? Что она говорила?
— Мать? Да ты хорошо ее рассмотрел? Она ведь не просто красива: она божественна. Джо, я влюбился в нее в тот самый миг, как ее увидел. За все время она не проронила ни слова. А на прощание сказала: «Месье, мы не станем возбуждать против вас дело с условием, что вы обещаете не делать попыток общаться с Колетт в будущем, Вам ясно?» Да я едва слышал, что она говорила, в таком я был замешательстве. Достаточно было ей сказать: «Месье, будьте любезны отправиться с нами в полицейский участок», — и я тотчас ответил бы: «Оui, Манате, a vos ordres».[19] Я даже вознамерился на прощание поцеловать ей руку, но потом сообразил, что это было бы слишком. А ты обратил внимание, какие у нее духи? Это же… — Последовало название соответствующего сорта духов с непременным сопутствующим номером. — Забыл, ты ведь совсем ничего не смыслишь в духах. Так вот: ими пользуются только дамы аристократического круга. Так что я бы ничуть не удивился, окажись она герцогиней или маркизой. Ах, какая жалость, что я подобрал на улице дочку, а не мать. Думаешь, неплохой финал для моей книжки?
Наиболее благополучный из возможных, подумал я про себя. К слову замечу, несколько месяцев спустя он таки разродился рассказом, и рассказ этот (в особенности вошедшее в него рассуждение о Прусте и «Фаусте») явился одним из лучших его произведений. И все время, пока его творение обретало форму, Карла снедало неутолимое томление по матери нашей незадачливой подопечной. Сама Колетт, казалось, начисто выветрилась у него из памяти.
Итак, едва подошла к концу эта эпопея, как на горизонте показались танцовщицы-англичанки, затем девушка из бакалейной лавки, помешавшаяся на уроках английского, потом Жанна, а в промежутках — наша подруга-гардеробщица и еще шлюха из тупика за кафе «Веплер» — из «капкана», как мы его прозвали, ибо пробраться домой этим проулком в ночную пору и все свое принести с собой было не легче, нежели целым и невредимым пройти сквозь строй.
А потом уж пришел черед сомнамбулы с револьвером, из-за которой несколько дней мы просидели как на иголках.
После очередной затянувшейся до утра посиделки за алжирским вином (его, помнится, было невообразимое количество) Карл и выдвинул свою идею блиц-экскурсии — так, на пару-тройку дней — по тем историческим местам европейского континента, в которых мы еще не бывали. На стене в моей комнате