{218} В следующее дежурство, при выходе на прогулку шепчет: сегодня я ночью дежурю в вашем коридоре. Под тюфяком найдете газету. Читайте осторожнее, - как у дверей кашляну, - прячьте. Бога ради не губите, а уж я все сделаю.
День казался вечностью. Считаешь минуты, ждешь не дождешься 9 часов вечера, когда разведут по спальням (Последнее время, когда в Шлиссельбурге осталось мало народу, разрешалось иметь по две камеры: спальню и рабочую. В спальную уходили в 9 час. вечера, а в 7 час. утра приходили в рабочую.) и сменятся дежурные. Сердце бьется, весь горишь от ожидания. Неужели там таки будут газеты? Это кажется счастьем, превышающим самые безумные мечтания. Настали, наконец, 9 часов. Разводят по камерам. Стоит неимоверных усилий не выказывать своего волнения и спокойно дойти до своей камеры. По дороге обмениваешься взглядом с заговорщиком жандармом. Дверь камеры запирается, ждешь, пока все успокоится и все, исключая верхнего дежурного, спустятся вниз. Вот спускаются. Громыхает замок нижней входной двери. Тихо. Наконец то! Дрожа от волнения поднимаешь тюфяк - газета ! ! !..
Читалась ли когда-нибудь с таким трепетом {219} 'Петербургская Газета' это была она - на каком-нибудь пункте земного шара ?....
Чуть раскрыл - и сразу какой то холодный ужас пронизал всего насквозь. Номер был старый, середины декабря. На первой странице рисунок 'к московским событиям'. Артиллерия разносит дома, баррикады. Повсюду виднеются трупы и раненые. Другой рисунок 'на Пресне'. Обстреливаемый дом рушится, охваченный пламенем. Еще несколько в том же роде.
Что за московские события?! Очевидно там было восстание. Но неужели дошло дело до артиллерии?! В тексте отрывочные сведения из 'усмиренной Москвы' и кое какие из других мест, охваченных восстанием. Дрожа при малейшем шорохе, боясь шевельнуть листом, жадно глотаешь газетные строки, весь горя от развертывающихся картин. Смертью и ужасом веет от них! И жертвы - это видно уже и теперь - напрасны. Правительство побеждает. Петербург спокоен, очевидно, это только изолированное выступление....
Долго, бесконечно долго тянется мучительная ночь .... Снова вихрь, бушующий там, за стенами тюрьмы, подхватывает тебя и, как песчинку, несет и треплет. Снова камеры {220} наполняются грохотом битвы, лязгом мечей, едким дымом, тяжкими стонами .... пахнет кровью ... и трупы, трупы ! ... и все жертвы, только жертвы....
Под утро на прогулке, начали обсуждать, как устроиться с чтением. Читать по камерам - невозможно, так как жандармы непременно так или иначе накроют. Решили наскоро, в углу большого огорода, где имеется навес, сбить из рам для парников род беседки. К тому времени нога уж сильно разболелась, - ходил с трудом, можно было оговорится, что беседку потому и устраиваем, что ходить неудобно, а хотим посидеть вместе.
Сбили, вышло на славу. Стекла там мутные, издали ничего сквозь них не видать, что внутри делается. Это была наша лектория. Рассаживаемся кругом, лектор посредине, заслоненный со всех сторон облаченными в громадные тулупы слушателями.
Раздельно, но тихо, чтобы жандармы не подслушали, читаются захватывающая новости. Едва дышим. Под тяжестью развертывающихся событий головы опускаются все ниже и ниже. Порою прорывается не то вздох, не то сдавленный стон. Лица становятся бледные, глаза влажные, горло что-то сдавливает. Кончилось чтение. Тихо.
{221} Жутко. Веет смертью. Все молчат - страшно заговорить. Как у гроба дорогого покойника. Потом расходятся, и по узеньким дорожкам большого огорода, обутые в громадные валенки, угрюмо и молча, шагают 'на прогулке' арестанты. Кругом все засыпано снегом, сплошными стенами окружающим дорожки.
С озера свищет буря, злобно и яростно завывая в клетках-огородах. Низко-низко несутся, точно громадные чудовищные птицы темные, грязно свинцовые тучи. В расщелинах стен, жалобно пища, притаились дрожащее всем своим маленьким тельцем воробушки. По стене, засыпанной снегом, укутанный в громадную шубу, как темное привидение, гулко шагает с винтовкой часовой, один нарушающий тишину каким то яростным выкрикиванием : 'кто .. о идет .. е.. ет?'
Так же молча и угрюмо расходятся по камерам, и перед беспомощно лежащими на тюремных койках долго, долго проносится образ терзаемой правительственной вакханалией страны . . .
Легка борьба. В дыму, в огне битвы бойцы не замечают жертв. Впереди враг. И на этого врага устремлены все помыслы и чувства. Редеют ряды - они смыкаются и снова в бой.
{222} На могилах стоять некогда, - некогда павших считать.
Не то в неволе. Здесь во всем своем обнаженном ужасе выступают жертвы борьбы. Все мы выбыли из строя, когда борьба только начиналась. Каждая могила бойца была святыней и оплакивалась всей Парией. Теперь этих могил сотни, тысячи. Виселицы, расстрелы, карательные экспедиции.... все это казалось так дико, так чудовищно. Каждая жертва революции стоит, как живая, и этих жертв так много, что он заполняют собою все.
Мы ходили убитые, подавленные, внешне стараясь казаться беспечными, чтобы жандармы не заподозрили чего.
Но как связать сообщение нашего благоприятеля, жандарма, о скором освобождении с известями о восстаниях и усмирениях? Очевидно, что-нибудь тут путает.
- Ну, что, на счет нас известно что-нибудь ?
- Да толком ничего не знаем, скрывают, анафемы! Только все разговор идет, будто вас освободят.
- Освободят?!
С одной стороны, газетные известия одно другого мрачней, одно другого зловещей, а с {223} другой стороны это ни с чем несообразное утверждение о скором освобождении, совсем перепутало все наши мысли и, заставляя прислушиваться к каждому движению, к каждому шепоту, держало все время в мучительном напряженном состоянии.
В средних числах января опять тревога в крепости. Снова какое то начальство приехало. Нас заперли по камерам. Мы слышим, как начальство ходит по всей тюрьме, что-то меряют, что-то считают. Вечером до поздней ночи возились внизу в камерах-мастерских. На следующее утро мчимся в мастерские, так и есть - все инструменты убраны и аккуратно сложены в одно место.
Сдают крепость по описи!!
Жандармы ходят понурые, тоскливые. От нескольких удалось вырвать признание: жандармам приказано подыскивать себе места: штат распускается; комендант и офицеры тоже хлопочут о местах. Но что же с нами будет?! Никто ничего не знает. Через нисколько дней прочли в газетах указ об уничтожении Шлиссельбурга, как государственной тюрьмы. О нас ни слова.
Потом наш приятель раздобыл нам сведение: нас будто бы уже в первых числах {224} января должны были увести, но не решаются из-за аграрных беспорядков, да и места в тюрьмах нет. Пожалуй продержать здесь до весны. Повезут будто бы, не то в Архангельскую губернию, не то на Кару!! Нас так истомило это неопределенное положение, что рады были бы хоть в самый ад, только бы что-нибудь определилось.
Начальство все время не показывалось. 29-го января, в обед, вдруг является комендант со свитой.
- Ну вот укладывайтесь и вы теперь.
- Как? Куда? - делаешь вид, что ничего не знаешь.
- Крепость уничтожается. Вас всех переводят пока в Москву.
- А дальше?
- Пока ничего не известно. Вероятно в Москве вам придется посидеть некоторое время.
Комендант, очевидно, очень недоволен уничтожением Шлиссельбурга.
- Вот прокричали все газеты - застенок, застенок - ну, и докричались! А чем здесь плохо? Ни в одной тюрьме вам не будет так хорошо, соболезновал комендант о нашей участи.
- Ну, как-нибудь проживем, - язвили мы.
{225} Завтра вечером в дорогу! Опять странная 'амнистия' - из Шлиссельбурга на каторгу.
Но волнение сильно охватывает нас : все же будет что-то другое, все же хоть и через решетку, а увидим вольный мир ! Каков-то он теперь? Сборы быстро кончились. Увозить назначено на завтра в 6 часов вечера. Прошла полная тревог и упорных дум о прошлом и невольных мечтаний о будущем, последняя ночь в Шлиссельбурге. К вечеру собрались все вместе и устроили в камере прощальное чаепитие.
Тени Александра III-го, Толстого и Плеве, - как они в этот момент должны были скорбеть! В Шлиссельбургской камере 'арестанты' вместе чай пьют и о падении самодержавия превратные толкования