Доброй ночи.
Он мигом исчез в ночной темноте, я остался один, я чувствовал себя глупцом, проигравшим игру. Он меня не узнавал, не хотел узнавать, он надо мной потешался.
Я пошел назад той же дорогой, за оградой заливался осатанелым лаем пес Неккер. Среди влажной теплыни летней ночи меня знобило от усталости, уныния и одиночества.
И прежде я знавал такие часы, мне случалось основательно распробовать их горечь. Но прежде подобное отчаяние выглядело для меня самого так, как будто я, сбившийся с пути пилигрим, добрел, наконец, до предельного края мира и теперь не остается ничего другого, как повиноваться последнему порыву и броситься с края мира в пустоту — в смерть. Со временем отчаяние возвращалось, и не раз, но бурная тяга к самоубийству преобразилась и почти пропала. «Смерть» перестала означать ничто, пустоту, голое отрицание. Многое другое также изменило свой смысл. Часы отчаяния я принимаю теперь так, как все мы принимаем сильную физическую боль: ее терпишь, жалуясь или сжав зубы, следишь, как она прибавляется и нарастает, и чувствуешь то яростное, то насмешливое любопытство — как далеко это зайдет, насколько может боль становиться злее?
Вся горечь моей разочарованной жизни, которая с момента моего одинокого возвращения из неудавшегося паломничества в страну Востока неудержимо становилась все более бесцельной и унылой, мое неверие в себя самого и в свои способности, моя пропитанная завистью и раскаянием тоска по лучшим и более великим временам — все это росло во мне как волна боли, вырастало до высоты дерева, до высоты горы, расширялось, и при этом все было связано с моей нынешней задачей, с моей начатой историей паломничества и Братства. Не могу сказать, что предполагаемый результат сам по себе продолжал представляться мне особенно желанным или ценным. Что сохраняло для меня цену, так это одна надежда через мой труд, через мое служение памяти о тех возвышенных временах как-то очистить и оправдать собственное бытие, восстановить свою связь с Братством и со всем пережитым.
Дома я зажег свет, засел за письменный стол, как был, в мокрой одежде, не сняв с головы шляпы, и написал письмо Лео, написал десять, двенадцать, двадцать страниц, наполненных жалобами, укоризнами себе, отчаянными мольбами к нему. Я описывал ему свое бедственное состояние, я пытался вызвать в его душе связывавшие нас воспоминания и образы наших старых друзей, я жаловался ему на нескончаемые, дьявольские препятствия, не дающие осуществиться моему благородному предприятию. Наваливавшаяся на меня только что усталость улетучилась, я сидел как в жару и писал. Несмотря на все трудности, писал я, я скорее подвергну себя наихудшей участи, нежели выдам хоть одну из тайн Братства. Я заверял, что наперекор всему не оставлю работы над моей рукописью, ради памяти о паломничестве в страну Востока, ради прославления Братства. Словно в лихорадке, марал я страницу за страницей торопливыми каракулями, у меня не было ни возможности опомниться, ни веры в смысл моего занятая, жалобы, обвинения и самообвинения выливались из меня, как вода из треснувшего кувшина, без надежды на ответ, из одной потребности выговориться. Тут же ночью я опустил сбивчивое, распухшее письмо в ближайший почтовый ящик. Затем, уже почти под утро, я наконец-то выключил свет, отправился в маленькую спаленку в мансарде рядом с моей комнатой и улегся в постель. Заснул я тотчас и спал тяжелым и долгим сном.
На другой день, наконец-то придя в себя после многократных пробуждений и новых приступов забытья, с головной болью, но, чувствуя себя отдохнувшим, я увидел, к своему великому изумлению, восторгу, но и замешательству, что в комнате сидит Лео. Он примостился на краю стула, и заметно было, что он провел в ожидании уже изрядное время.
— Лео, — вскричал я, — так вы пришли? — Я послан за вами, — ответил он. — Нашим Братством. Вы ведь писали мне касательно него, я передал ваше письмо старейшинам. Вас приглашают в Высочайшее Присутствие. Так идем?
В растерянности поспешил я натянуть башмаки. Неприбранный письменный стол хранил еще с ночи отпечаток какого-то безумия и беспокойства, я не в силах был припомнить в настоящий момент, что это я строчил несколько часов тому назад столь тревожно и яростно. Однако, что бы там ни было, написанное, по-видимому, оказалось не вовсе бесполезным. Нечто произошло — пришел Лео.
И только тут до меня дошел смысл его слов. Итак, Братство, о котором я и знать ничего не знал, продолжало свое бытие без меня и рассматривало меня попросту как отступника! Оно еще существовало, это Братство, существовало Высочайшее Присутствие, существовала коллегия старейшин, которая сейчас посылала за мной! От этой вести меня бросило сразу и в жар, и в холод. Подумать только, из месяца в месяц, из недели в неделю я проживал в этом городе, занимался своими записками о нашем Братстве и нашем паломничестве, спрашивал себя, существуют ли еще где-нибудь обломки этого Братства, или я, может статься, являю собою все, что от него осталось; более того, временами на меня находило сомнение, вправду ли само Братство и моя к нему принадлежность хоть когда-нибудь были реальны. И вот передо мною воочию стоял Лео, посланный Братством, чтобы привести меня. Обо мне помнили, меня вызывали, меня желали выслушать, вероятно, меня требовали к ответу. Что ж, я был готов. Я был готов на деле показать, что соблюл верность Братству, я был готов повиноваться. Соблаговолят старейшины покарать или простить меня, я заранее был готов все принять, во всем признать их правоту, оказать им полное послушание.
Мы выступили в путь. Лео шел впереди, и снова, как в былые дни, при каждом взгляде на него и на его походку я принужден был дивиться, что это за прекрасный, за совершенный слуга. Упруго и терпеливо устремлялся он вперед, опережая меня, указывая мне путь, всецело проводник, всецело исполнитель порученного ему дела, всецело в своей служебной функции. И все же он испытывал мое терпение, и при том весьма серьезно. Как же, Братство вызвало меня, Высочайшее Присутствие ожидало меня, все было поставлено для меня на карту, вся моя будущая жизнь должна была решиться, вся моя прошедшая жизнь должна была получить смысл или окончательно его потерять; я дрожал от ожидания, от радости, от страха, от сжимавшей мое сердце неизвестности. Поэтому путь, которым вел меня Лео, представлялся моему нетерпению прямо-таки несносно растянутым, ибо я должен был более двух часов сряду следовать за своим проводником по самому диковинному и, как мне казалось, капризно выбранному маршруту. Дважды Лео заставлял меня подолгу дожидаться его у дверей церкви, куда он заходил молиться; в продолжение времени, показавшегося мне бесконечным, он сосредоточенно рассматривал старую ратушу и повествовал мне о том, как она была основана одним достославным членом Братства в XV столетии; и хотя каждый шаг его, казалось, был окрылен сосредоточенностью, усердием в служении, целеустремленным порывом, у меня в глазах темнело от тех кружений, окольных блужданий и нескончаемых зигзагов. какими продвигался он к своей цели. Мы потратили все утро, чтобы одолеть расстояние, которое без труда можно было пройти за какие-нибудь четверть часа.
Наконец он привел меня на заспанную улочку предместья, к очень большому, притихшему строению, походившему то ли на внушительное присутственное здание, то ли на музей. Внутри мы поначалу не встретили ни души, коридоры и лестничные проемы зияли пустотой и гулко звучали в ответ нашим шагам. Лео начал поиски в переходах, на лестницах, в передних. Однажды он осторожно приоткрыл высокую дверь, за ней открылась мастерская живописца, вся уставленная свернутыми холстами, перед мольбертом стоял в блузе художник Клингзор — о, сколько лет я не видел его любимых черт! Но я не посмел его приветствовать, для этого еще не пришло время, ведь меня ожидали, я был приглашен. Клингзор уделил нам не слишком много внимания; он бегло кивнул Лео, меня то ли не увидел, то ли не узнал и тут же приветливо, но решительно указал нам на дверь, не оказав ни слова, не терпя ни малейшего перерыва в своей работе.
В конце пути на самом верху необъятного здания, мы отыскали мансарду, где пахло бумагой и картоном и где вдоль стен на нас смотрели, выстроившись на много сотен метров, дверцы шкафов, переплеты книг, связки актов; неимоверный архив, колоссальная канцелярия. Никто не заметил нас, все вокруг было поглощено беззвучной деятельностью: казалось, отсюда направляют или, по крайней мере, наблюдают и регистрируют бытие всего мира вкупе со звездным небом. Долго простояли мы в ожидании, вокруг нас беззвучно мелькали архивные и библиотечные служители с каталожными карточками и номерками в руках, возникали приставляемые к верхним полкам лестницы и фигуры на этих лестницах, плавно и мягко двигались тележки и подъемные устройства. Наконец Лео начал петь. С волнением слушал я звуки, некогда родные для меня: это была мелодия одного из хоралов нашего Братства.
В ответ на песнь все незамедлительно пришло в движение. Служители куда-то отступили, зала протянулась в синеющие дали, маленькими и призрачными виднелись среди исполинского архивного