неподалёку от реки, отчего всегда существовала угроза наводнения, да и страх от разбойников был не мал.
И вот, переживая этот чуждый сердцу мир, заставлял страдать я свою душу тридцать с лишком лет. За это время испытал я много превратностей судьбы и само собою постиг, как ничтожна вся наша жизнь. Поэтому, встречая свою пятидесятую весну, ушёл я из дому совсем и отвратился от суетного мира.
С самого начала я не имел ни жены, ни детей, так что не было таких близких мне людей, которых тяжело было бы покинуть. Не было у меня также ни чинов, ни наград; на чём же я мог, в таком случае, остановить свою привязанность? И так уже без толку сколько вёсен и осеней провёл я в облаках горы Охараяма!
И вот теперь шестидесятилетняя роса, готовая вот-вот уже исчезнуть, вновь устроила себе приют на кончике листка. Совсем как строит себе приют на ночь одну охотник; как свивает себе кокон старый шелковичный червь.
По сравнению с жилищем в средний период моей жизни это новое не будет равно даже одной сотой его части.
Меж тем годы всё клонятся к закату, моё жилище с каждым годом становится тесней. На этот раз мой домик совсем уж необычен: площадью едва в квадратную будет сажень, вышиной же футов в семь, не больше. Так как места я не выбирал особо, то и не строил, избрав себе ту точку, что была по приметам хороша. Из земли воздвиг я стены, покрыл простою кровлей, на местах пазов прикрепил металлические скрепы. Случись не по душе что, чтоб можно было с лёгкостью в другое место всё перенести. И даже если бы всё заново строить мне пришлось, хлопот не так уж много было бы: всей поклажи – едва два воза будет; вознице – плата за труды, и более расходов никаких.
II
Теперь, сокрыв стопы свои в глуши гор Хинояма, на южной стороне жилища я построил лёгкий навес от солнца и настлал там настилку из бамбука, на западе которой устроил полку для воды священной. В хижине самой у западной стены установил изображение Амида [23], и когда я наблюдал на нём лучи клонящегося солнца, мне представлялось, что этот свет с его чела. На половинках той занавески, что была пред ним, я прикрепил изображение Фугэн [24] и рядом с ним Фудо [25]. Над северной перегородкой устроил маленькую полку и поставил там три иль четыре шкатулочки плетёных из чёрной кожи; вложил туда собрание стихов, музыкальных пьес, сборник Одзёёсю [26], а подле поставил по инструменту – кото и бива. Были это – оригото и цугибива [27]. У восточной стороны настлал подстилку из стеблей папоротника, расстелил рогожу из соломы, и – вот оно, моё ночное ложе. В восточной же стене проделал я окно, тут же рядом поставил столик для письма. У изголовья стояла жаровня для углей. Её я приспособил для топки хворостом. Заняв местечко к северу от хижины, его обнёс редким низеньким плетнём, и – вот он, садик мой. Здесь я садил различные лекарственные травы. – Вот каков был внешний вид моей непрочной хижины.
Если описать картину всей той местности, то к югу был уставлен водосток, и, сложив из камней водоем, я собирал себе там воду. Деревья росли у самого навеса кровли, отчего собирание хвороста для топлива было делом не тяжёлым.
Звалось это место – гора Тояма.
Вечно зелёный плющ скрывал собой все следы. Долины густо поросли деревьями. Однако запад [28] – тот был открыт. И это не могло не навевать особых мыслей...
Весной – глядишь на волны глициний... Словно лиловые облака они заполняют собой весь запад [29].
Летом – слушаешь кукушку... Всякий раз, как перекликаешься с нею, как будто заключаешь уговор о встрече там, на горных тропах в стране потусторонней [30].
Осенью – весь слух заполняют голоса цикад... И кажется: не плачут ли они об этом непрочном и пустом, как скорлупа цикады, мире? [31]
Зимой – любуешься на снег... Его скопленье, его таянье – все это так похоже на наши прегрешенья!
Когда молитва на ум нейдёт иль из чтенья книг священных ничего не получается, я отдыхаю, пребывая в полном бездействии. Нет того, кто мог бы в этом мне помешать; нет и спутника такого, которого должно было бы стыдиться.
Обет молчания я на себя особо не накладывал, но, живя один, я невольно соблюдаю и «чистоту уст». Блюсти все заповеди во чтобы то ни стало я вовсе не пытался, но раз обстановки, способствующей их нарушению, нет, в чём же я их нарушу?
По утрам, отдавшись весь тем «светлым волнам, что идут вслед за ладьёй», я вдаль гляжу на лодки, плывущие взад и вперед у Оканоя, и настроенье заимствую у Ман-сями [32] .
Вечером, когда ветер заставляет листву в плющах звучать, устремляюсь думой к реке Дзинъё, – и подражаю мелодиям Гэн Тотоку [33].
Когда же волненье души ещё сильнее, нередко в отзвук соснам вторю музыкой «Осенний ветер»; звучанью же воды в ответ играю «Ручеёк текущий». Моё искусство – неумело. Но я не собираюсь услаждать слух других людей. Для себя играю я. Для себя пою. Питаю лишь своё собственное сердце.
И ещё: у подножия горы стоит хижина из хвороста. То жилище стража этих гор. Живёт там отрок. По временам приходит он сюда, меня проведать. А то, когда мне скучно, я сам беру его своим товарищем, и мы вдвоём гуляем.
Ему – шестнадцать лет, мне – шестьдесят. Наши возрасты – различны, но в том, в чём сердце обретает утешение себе, мы с ним равны.
А то – нарву себе цветочков осоки, собираю ягоды брусники иль набирать начну картофель горный, рвать петрушку; то, – спустившись вниз к полям, что у подножия горы, – подбираю там упавшие колосья и вяжу из них снопы.
Если ясен день, взобравшись на вершину, гляжу вдаль – на небо своей родины, обозреваю издали горы Кобатаяма, селение Фусими, Тоба, Хацукаси [34]. У красот природы собственников нет [35], отчего и нет никаких препятствий усладе сердца моего.