густой, смолистый запах сосновой доски и сухих васильков...
Из белого гроба, из-под белого льняного покрывала, в обрамлении беленького платка страшно темнело чье-то лицо с заостренным подбородком, совсем черной, тоненькой черточкой запекшихся губ и желтели неподвижные, застывшие пальцы сложенных одна на другую узловатых рук...
Теперь, когда она припоминает тот миг, ей кажется, что ощущение было тогда чем-то похожим на то, как если бы ей кто-то неожиданно выстрелил в грудь или в лицо или что-то там в груди или в голове само оглушительно взорвалось...
Яринка с ужасом вскрикнула, пораженная отчаянием внезапной утраты, не видя ничего перед собой, кроме того белого гроба, что вдруг заколыхался и поплыл перед ее глазами, бросилась вслепую и упала лицом прямо на те затвердевшие, навечно скрестившиеся руки...
Потом она так и сидела, застыв у гроба на скамье, в ногах у матери. Не плакала: слез не было. Только чувствовала себя так, будто это и не она. Вся окаменелая, застывшая, сжавшись в ледяной комочек, ничего, кроме холодного отчаяния в груди, не чувствуя.
В хате было уже темно, хотя все видно было четко, рельефно. За окном над верхушками черноклена в чистом небе низко плыл полный, большой, будто стеклянный, шар луны. Вытянутая, перекрещенная черной рамой тень окна лежала на глиняном полу. А из леса, из-за сплошной стены черноклена, змеилась на подворье, заливая колодец и корыто-долблянку возле него, широкая полоса осеннего тумана.
Темнело, как чужое, немое, неузнаваемое лицо матери, каким ранее Яринка никогда его не видела. И наплывали такие минуты, когда ей вдруг начинало казаться, что все это только страшный сон... Однако она знала твердо и ясно: нет, это не сон. И ничего-ничего поправить уже нельзя. И оттого такое нестерпимо острое, беспредельное отчаяние словно оглушило ее. 'Мамуся!.. Как же это!.. Не может этого быть! Не хочу!' - протестовало, не хотело покориться и поверить случившемуся все ее существо. И в то же время она испытывала такое острое отчаяние, пронизывающее каждую клеточку ее тела, ощущение того, что с этим уже все и навсегда кончилось в ее жизни... Все, все!.. Больше ничего не будет и не может быть... Ничего больше не будет. И ничего ей больше уже не надо. Что она без мамуси? Зачем?! Нет, ничегошеньки ей больше не надо, ничего не хочется и ничего никогда в жизни не захочется. И жить не хочется! Зачем и как ей дальше жить?! Для кого? И почему это нельзя умереть вместе с мамусей сразу, вот здесь? Чтобы ничего этого больше не видеть... Как же она жаждала тогда лишь одного умереть!.. Чтоб мамуся не бросала ее одну на свете, а взяла с собой. Только этого, только одного этого хотела тогда она. Ей даже казалось, что она уже умерла.
Видела и себя в белом гробу, что так пахнет сосновой стружкой и сухими васильками. Видела свое застывшее, потемневшее лицо, и от этого ей было совсем, ну совсем не страшно... Страшно, до безумия страшно было остаться вот так внезапно без мамы и уже больше никогданикогда не увидеть ее, не услышать ее голоса... 'Нет, не смогу, не буду я так! Не выдержу... Ничего мне теперь не мило! Мне надо, просто я должна умереть, так мне будет лучше...'
Отец у Яринки был человеком молчаливым. Высокий, круглолицый, с серыми кроткими глазами, пшеничными, подстриженными ежиком усами и всегда - летом и зимой - с загорелым до медного цвета, обветренным лицом. Слушает, когда ему что-нибудь рассказывают, молча, а надо - ответит одним словом. Да еще усмехнется - то широко и как-то по-детски, то немного смущенно... Всегда какой-то сосредоточенный, все как будто думает о чем-то своем. И снова неожиданно возьмет и улыбнется, просто так, никому, наверное, каким-то своим мыслям.
Отец с детских лет рос в лесу. И это, возможно, лес наложил свой отпечаток на его молчаливый, мягкий характер.
Привык жить в уединении, вслушиваться в лесной шум, думать под тот шум о чем-то своем да и обо всем на свете. А иногда и разговаривать в лесном одиночестве мысленно с самим собой.
Мама, когда Яринка была еще совсем маленькой, говорила иногда, усмехаясь, с мягким укором; - Ты, Корней, в этом лесу совсем говорить разучишься.
Отец на это лишь смущенно улыбался. И мама - отец взял ее сюда в лес из Скального - наконец к этому привыкла.
- Тут уж и вправду не до разговоров! -сказала она как-то. - И без того полна голова шумом и птичьим щебетом. Хоть уши затыкай.
Но все же, не выдерживая долгого молчания, не преодолев своего характера, начинала петь. Песен мама знала много и разных. Петь любила и умела. Копаясь у ха ты, на огороде или возле скота или занимаясь шитьем летом под липой, мама, бывало, свои песни выводит одну за другой, только эхо разносится по лесу. А отец выйдет незаметно из-за деревьев, станет где-нибудь за осокорем или у сарая, чтобы мама не заметила его, и слушает.., Мама поет, а отец стоит, слушает и приятно так, с умилением усмехается себе в усы...
И еще: были у отца большие, жилистые руки с разбитыми тяжелыми ладонями. Да и силу имел немалую и в работе себя не жалел. Бывало, поднимет на разведенный воз дубовую или грабовую колоду - другим кому и втроем ее не поднять. А он поплюет на ладони, поднатужится, поднимет рывком и только чуть слышно крякнет потом. А однолетки его, приезжавшие из деревни на десятках колхозных подвод, особенно осенью и зимой, стоят, бывало, переглядываются и только головой покачивают...
Смерть жены, видимо, надломила и пригнула к земле этого крепкого, спокойного человека. Он осунулся, зарос рыжей щетиной, от носа до уголков губ пролегли две глубокие морщины. Широкие плечи обвисли, а глаза стали мрачными и тусклыми. Не осталось и следа и от той характерной его усмешки. Словно ее никогда и не было.
Таким предстал отец перед Яринкиными глазами уже на третий день после похорон мамы. До того она словно и не видела его... А тут... Отец сидел на низенькой табуретке возле лежанки и лущил фасоль, выбирая стручки из кучи на расстеленном рядне. Вынужден был, несмотря на горе, что-то делать. Его большие руки не могли оставаться без работы. Да и женского труда, как другие мужчины, никогда не чурался. Лущил фасоль, а сухие, пустые стручки бросал в печку, возле которой, ловко орудуя ухватами, горшками и кочергой, хлопотала чернявая, остроносая молодица из Подлесного - Явдоха. Бездетная вдова - быстрая, сухощавая, разговорчивая - считалась какой-то .дальней родственницей по матери. После похорон она осталась на несколько дней в их хате, чтобы поддержать людей в горе и хоть чем-нибудь помочь по хозяйству.
Отец лущил фасоль молча, механически, углубившись, вероятно, в свои тяжелые думы, словно и не замечая, что и как делает. А Явдоха точно так же привычномеханически тараторила, не умолкая ни на миг, о какихто сельских знакомых, о каком-то бригадире, что заехал возом вместо плотины в пруд; о какой-то молодице, бросившей мужа с детьми и подавшейся куда-то с милиционером... Тараторила, не очень беспокоясь о том, что никто, собственно, ее тут и не слушает, хотя обращалась она то к отцу, то к Яринке.
Отец на то даже бровью не повел, а Яринка... Правду говоря, слова Явдохи стрекотали где-то в стороне, как, скажем, ветрячок на крыше под ветром, и, не доходя до сознания, немного мешали ей, отвлекая от чего-то самого главного, что она хотела, силилась, но так и не могла додумать. , Сидела она, втянув голову в плечи, забившись в уголок между кроватью и маминым сундуком. Все еще не верила в то, что случилось, и в то же время твердо знала, что ничего и никогда уже не вернешь и ничего-ничего хорошего для нее на этом свете уже не осталось...
И вот в какое-то мгновение, когда голос Явдохи, наверное, зазвучал громче, ударив ее по напряженным нервам, Яринка встряхнула головой и остановила взгляд на отце. Словно впервые увидела резкие, печальные морщины, осунувшееся, небритое лицо, ссутулившуюся, поникшую фигуру... И вот именно тогда, когда острое чувство жалости к отцу горячим током пронизало ее насквозь, он что-то - одним лишь словом - ответил Явдохе, и на его осунувшееся лицо на миг, на молниеносный миг набежала... Нет, не улыбка, скорее бледная и болезненная тень прежней улыбки!.. Но и этого было довольно... Теперь уже не только трескотня, но и само энергичное, остроносое лицо Явдохи стало ей мешать, раздражать, даже оскорблять своей неуместной оживленностью. И Яринка неожиданно для самой сеоя резко, даже гневно подумала: 'Если он... если он осмелится когда-нибудь жениться второй раз, тогда нет у меня отца. Возненавижу на всю жизнь!..'
Подумала и сразу будто оказалась где-то далеко-далеко и от отца, и от той Явдохи, и от своей хаты, да и вообще от всего, что было до позавчерашнего вечера дорогим, родным или особенно важным. Потому что...