попросила тетку Мотрю запомнить то место, и, когда вернется домой Галя, сказать ей, чтобы откопала. Ну а если не вернется, то...
пусть когда-нибудь, потом, когда уже прогонят отсюда фашистов и когда уже она научится читать и понимать, что и к чему, пусть откопает это письмо Надийка... Или (мало ли что!) кто-то из наших, из тех первых, кто возвратятся освободителями в Скальное.
После катастрофы с Дмитром Ярпнкой овладела твердая, жгучая ненависть к гитлеровцам и постоянная жажда действия и мести. К жизни возвращалась она, словно после смертельного ранения.
Прошел год, почти целый год неутомимых странствий.
Словно челнок в основе, неторопливо, но и без устали, сьсвала и сновала она - маленькая, незаметная, сосредоточенно-настороженная и настороженно-колючая, казалось, даже веселая - из села в село и из района в район.
То с одним, то с другим встречаясь, ночуя у незнакомых людей, что-то передавая и рассказывая, иногда и такое, что было непонятным и ей самой, но, наверное, очень значительным и необходимым для общего дела.
И где-то уже без нее освобождали из концлагеря пленных, громили полицейские участки, расклеивали листовки, уничтожали лютых карателей. И уже никто, совсем-совсем никто, не появлялся больше в их лесном жилище.
И еще, уже значительно позже...
Тяжело ранили Ступу... Арестовали Бойко... Убили в стычке с жандармами в Балабановке Романа Шульгу...
Выследили и публично повесили на базарной площади в центре города, как 'самого опасного из опаснейших преступников и врагов третьего рейха', багажного кассира Золотаренко...
А девушка, маленькая и энергичная, в синем или клетчатом платьице летом, в цигейковой шубке, за отворотом которой был приколот значок с силуэтом детской головки, зимой, иногда с тяжелым пистолетом Грицька Очеретного в боковом кармане, а иногда и без оружия, все ходит и ходит по своей земле. Бывает задумчивой и печальной, а на людях и веселой, и задорной. Иногда же, когда приходилось сталкиваться с немцами или полицаями, то и дерзко-задиристой.
Ходила, делая свое, как думалось самой, небольшое, хотя и нужное дело. И жаждала действий более значительных, не будничных, более героических, утешала себя и была даже горда тем, что так и не нарушила данного самой себе слова - ничего, буквально ничего не делать на пользу оккупантам. 'И не буду делать, не буду работать с ними и на них ни при каких обстоятельствах', - повторила упрямо, так до конца и не представляя, что такое жизнь, что может она порой сделать с человеком.
Ходила новым, неуловимым Тилем Уленшпигелем, с застывшей, даже холодновато-загадочной улыбкой на губах, и пепел Дмитра, пепел всех расстрелянных, убитых, повешенных и замученных, пепел Клааса постоянно стучал в ее сердце.
И так до того рассветного часа, когда первой случайно увидела запутавшийся в ветвях дуба парашют и под ним
светловолосую девушку Настю. Наши в те дни выходили (или уже вышли) на линию Днепра в его нижнем течении и сбросили среди других и в этих местах небольшой разведывательный десант. И именно тогда жестокая действительность не посчиталась с ее хотя и твердым, но подетски наивным взглядом на жизнь.
...Нет, она недаром так любила своего отца! А с того времени любит еще больше. Она по-настоящему восхищается им, гордится, с удивлением не раз думала: как и откуда берется у него в самую опасную минуту спокойствие, выдержка и находчивость?..
Где-то Яринка читала, что Наполеон проявлял наибольшее спокойствие и выдержку в самые опасные минуты своей жизни, когда его судьба висела буквально на волоске. В такой обстановке он не только не волновался, а его даже клонило... клонило ко сну... Такое Яринка узнала о Наполеоне, но что-то не верилось ей, чтобы потянуло императора ко сну, если бы его вот так, как ее отца, не героя, не полководца и не императора, тот же Мюллер поставил возле хаты под бело-зеленый ствол осокоря и, криво усмехаясь, не думая шутить или запугивать, на всякий случай (Мюллер шутить не умел и слов на ветер никогда не бросал) сказал:
- Сейчас ты будешь видел... Сейчас ты будешь видел...
Яр инка стояла тут же, у торцового окна, в каких-то пяти шагах, опершись о стенку хаты.
Вечерело. За осокорями над лесом садилось большое красное солнце. Медвяно пахло кашкой, душицей и сухим сеном. Мюллер со взведенным парабеллумом в руке стоял как раз между ними. А вокруг полный двор настороженно прчгихших полицаев, немецких солдат и лютых, рычащих, бешеных, так и рвавшихся с поводков овчарок.
Утром в тот августовский день сорок третьего года Демид Каганец набрел на новенький советский парашют с наспех обрезанными стропами.
Парашют, раскрытый, непогашенный, повис, запутавшись на верхушке древнего дуба - ее, Яринкиного, старого любимца, который каждый раз встречал ее с ласковым шелестом на меже у ровного поля, когда бы - днем пли ночью - и из каких бы - близких или дальних - странствий она ни возвращалась к родной хате.
Прикрыв верхушку дуба, парашют белел на его темной зелени так четко, что его можно было заметить с поля или с дороги километра за два. Полицаи битый час снимали парашют с дуба - так он сильно запутался. Собирались даже вызвать пожарную команду, но поблизости ее не оказалось.
Сгоняли полицаев, разных немецких служащих и солдат- пеших, конных и на машинах, с собаками и без собак, из нескольких районов - почти до обеда. Лес, по степным масштабам не такой и малый, окружили со всех сторон и прочесывали, двигаясь локоть к локтю, с десятками лютых волкодавов, почти до самого вечера. Каждой собаке дали перед тем обнюхать парашют, одежду и обувь всех жителей леса (отца, Яринки, бабушки Агафьи), но ни одна собака не напала хоть на чей-нибудь след.
Лютый, как и его овчарки, раздраженный неудачей, голодный как волк - от угощения у Калиновских на этот раз он наотрез отказался, - Мюллер вывел во двор отца и поставил его спиной к старому осокорю Яринке велел стать под стеной напротив отца и, размахивая парабеллумом, сказал:
- Советский парашютист - не иголка сена... И лесок этот - не брянский или полесский бор... Так вот что: ты или твоя дочка где-то здесь спрятали советский парашютист-диверсант. Где вы его спрятал?..
Яринка молчала, с тревогой и болью всматриваясь в спокойное, совершенно спокойное лицо отца. Он стоял я точно так же молча смотрел перед собой, не избегая взгляда Мюллера.
- Кто-то из вас двоих и где-то здесь, в вашем лесу, спрятал советский парашютист. И вы оба знаете, где он.
Точно так же, как и то, чем это угрожает вам. Если, разумеется, вы не сознаетесь.
- Лес, пане, большой. - К страшному удивлению Яринки, отец даже усмехнулся. - А я, хотя и лесничий, не обязан и, главное, не могу знать о каждом человеке, который может зайти в этот лес. Наконец, у меня не сто рук и не сто глаз.
- Зато у нас сто рук и сто глаз. Мы его найдем... Но наступает вечер, он за ночь успеет перепрятаться в другое место, и это усложнит дело. А мы уверены и убеждены, что спрятал его кто-то из вас двоих.
- Ну что ж. Если бы я даже и хотел, то - хотите - верьте, хотите - нет - сказать вам ничего не могу. И парашют тот увидел только тогда, когда его сняли с дуба.
- Хорошо, хорошо. - Мюллер зачем-то провел у себя перед носом парабеллумом.
Где-то в стороне затрещал мотоцикл. Зарычал здоровенный, серый с желтыми подпалинами пес. Яринка сразу ощутила, как к обычным лесным вечерним запахам примешался дух перегорелого бензина и псины.
Стояла и смотрела на отца: неотрывно, со страхом, широко раскрытыми глазами. Тяжело дышала через рот и с удивлением наблюдала совсем спокойное лицо отца...
Нюхом чует, догадывается тот жандарм или и в голову ему такое не приходит? - думала девушка, приготовившись к худшему и в то же время чувствуя, что, возможно, впервые в жизни она сейчас ничего- ничего, даже самой смерти, не боится. Ни жандармов, ни полицаев, ни солдат с лютыми псами. Как-то даже гордилась тем, что их вон как много, и они ничего не знают, и ничего у нее не выпытают. Только одно страшно - отец. Жалко ей было отца, такого спокойного и такого одинокого под зеленовато-белым стволом