— Михалыч — кто это?

— Лев Михалыч… — начал старик и стал жевать крекер. Жевал долго. Я наблюдал за дрозофиллой, которая отказалась от борьбы и теперь плыла по кругу. — Профессор, — включился Филаретыч.

— Старый?

— Нет, молодой. Известный был в Саду ученый. Фамилия его была… Веденмеер. Так вот этот парень жил у него.

— Он был его другом?

— Сожителем, — спокойно произнес Филаретыч и сплюнул, а потом сморщился и что-то невидимое снял двумя пальцами с языка. — Hе понимаю я этих мужиков.

— Так, — тоскливо подумал я, — начинается.

Я должен был знать, что Гошка — не подарок, но оказался все же слишком неготов к такому повороту темы.

— А с чего вы взяли? — спросил я его и постарался произнести свой вопрос как можно нейтральнее.

— Люди зря болтать не станут, — сказал он то, что я, в общем, и собирался услышать. — И потом, Михалыч его смерти не пережил, это уж все видели. Тронулся умом, сразу. Такие дела. Жалко парня.

— Которого?

— Да обоих, — печально сказал Филаретыч. — Hо тот — пацан был без роду, без племени, кто его знает, что он такое. Может, ему такая судьба. Царство ему небесное. Михалыча жальче. По мне, так Михалыч умом тронулся раньше, когда тот еще только нарисовался, тоже не поймешь откуда… но приличный, вежливый был мальчик. А к Михалычу иностранцы приезжали специально, сам он весь мир объездил. Его звали лекции читать — кажется, в Англию. И тут такая неприятность.

— Он жив? — спросил я и почувствовал, что не пьян.

— Кто знает. Родичи его тогда за границу увезли. Помер, наверное, кому интересно жить в безумии?

— Да, — согласился я, выдавливая ножом на крекере маленькие треугольники, палочки и квадраты. — Да. Жить в безумии никому не интересно.

— Слушай, — сказал Филаретыч. — Если для тебя это такая важность… Я же простой садовник, я же не был в ихней компании. Я могу чего напутать. Тут с тех пор все поменялись, после пожара мало кто остался. Hо Линка работает, ты с ней поговори.

— С Линкой? — переспросил я и почувствовал, что меня наконец-то, кажется, развозит. И я стал представлять себе эту самую Линку, которая работала в соседнем с Михалычем отделе, — по фонетическим усилиям Филаретыча я установил, что это был отдел цитогенетики, и еще выяснилось, что Линка была женой какого-то Боба, а потом они разошлись, и живет она в поселке, а завтра будет на работе.

— Я погуляю, — сказал я ему и шагнул за порог, в заросли лавровишни. Небо было чистым, звездным, облачность за вечер рассосалась, и средняя звезда в поясе Стрельца все время меняла цвет — из белой становилась красной и наоборот. Сад не освещался. Где-то далеко горела дежурная лампочка над входом в административный корпус.

И слышался тихий непрерывный звон. Что-то подобное слышишь, находясь вблизи линий электропередач. А может быть, у меня звенело в ушах. Hо слух был напряжен предельно, и, если бы не этот звон, я бы, возможно, услышал движение подземных вод, или шорох полоза в траве, или ход улитки по влажному камню. Мне хотелось услышать шаги. Я знал, что это невозможно, но это был как раз тот случай, когда знание невозможности и нелепости желания само желание не ограничивает, а обостряет. Я стоял и смотрел в небо, и звезда в поясе Стрельца отливала марганцовкой. У меня звенело в ушах, и я хотел услышать шаги. Он же мог идти ночью вблизи моего жилища. Он мог быть, к примеру, в шортах и футболке. ('Как он одевался?' — спросил я маму. — 'Как все, — ответила она. — Джинсы, футболки. Любил все яркое и светлое. Все население Земли ходит в одном и том же. Поэтому такое значение приобретает лицо'.) В темноте, наверное, его лицо было бледным и расслабленным, потому что на него никто не смотрел. При людях его лицо приобретало иную форму и контур, иначе ложились тени, лицо темнело и взрослело. Наблюдать за человеком, которого никто не видит, — все равно что наблюдать за спящим.

Я нахмурился, потому что так лучше слышно. Под веками пульсировал объем. Меня, уставшего и возбужденного, изводила чистая форма. Она сжималась в точку, разрасталась до границ сетчатки, порождала свои копии, которые проносились перед глазами, намекая на монотонную бесконечность, единое превращалось в многое и сразу потом — в ничто, и это было утомительно до тошноты. Я открыл глаза. Передо мной стоял Филаретыч. Он как-то бесшумно возник, сказал:

— Hу, я до дому, — и исчез совсем не так, как появился, с шумом и треском вламываясь в зеленую изгородь.

…Мы бы пошли к морю. Взяли бы сигарет, еду, музыку и пошли бы к ночному морю, которое металлически блестит и переливается, как рыбья чешуя, пахнет водорослями после шторма, шумит и похрустывает. Он бы лучше знал дорогу, а я бы шел и рассматривал его спину, его затылок, расслабленную кисть его руки с сигаретой — вид сзади.

Еще дома у меня был вопрос, который я стеснялся задать маме, и спросил у тетки, которая была всего на десять лет его старше, о том, каков был его сексуальный тип, был ли он в этом смысле активен и привлекателен, как вообще реагировали на него люди.

— О, — сказала она, — наш мальчик рано начал. Я думаю, что лет с тринадцати у него была теневая жизнь. Вообще говоря, его поведение можно было назвать эротическим. Даже если он мыл посуду.

— В чем это выражалось? — попытался выяснить я.

— Hу-у, — она посмотрела куда-то сквозь меня. — Это не объяснить. Вот ты слушаешь музыку, и определенная музыка вызывает у тебя определенные ассоциации. Почему? Это никогда до конца не ясно. Я иногда приходила к вам поработать на компьютере. Кстати, он был безразличен к компьютеру и, по-моему, ничего в нем не понимал. Иногда играл и все. Hо тоже как-то без особого азарта. Он вообще прохладно относился к технике. Это так, к слову.

Однажды пришла, а он моет окна. Hа полную громкость звучит «Реквием» Моцарта, и он под это дело наяривает. Еще день был такой солнечный, Гошка весь какой-то светящийся, в изодранной черной майке и в шортах, трет губкой стекло… а руки у него были хорошие, мужские, сильные, и вот он трет стекло и время от времени так замечательно оттопыривает нижнюю губу, когда обнаруживает недостаточно чистый участок, и при этом ревет «Реквием». Я еще пошутила по поводу адекватности музыкального оформления… А минут через десять поймала себя на том, что вместо своего экрана разглядываю Гошку всего и частями. При этом, понимаешь, — черт знает что, — хочется смотреть — и все. И ведь росточку среднего, и не косая сажень в плечах, в общем — не эталон. Hо двигается, смотрит, говорит… — она сделала паузу, закурила и поправилась, — говорил…

— Что говорил?

— Да… какая разница — что он говорил. Важно — как говорил. Как смотрел. Как ползал по грядкам и объедался клубникой у меня на даче. Здоровый мужик, а клубникой объедался — не поверишь. До диатеза. Конечно, он был ребенок. Взрослый красивый ребенок. Хотелось его по голове гладить, с ложечки кормить, целовать в обе щеки. И вместе с тем… В общем, я смотрела то на него, то на экран, и просто белым пламенем горела. Страшная штука — искушение. Никогда потом такого со мной не случалось. Сослалась на какое-то непреодолимое обстоятельство и быстренько ушла. Моцарт звучал на всю улицу и Гошка махал мне желтой губкой со второго этажа.

— Мы похожи? — спросил я ее.

— Нет, — она покачала головой. — Если бы вы росли вместе… Маленькие привычки, мимика, словечки разные — то, что делает человека особенным, это все благоприобретенное. И это все у вас разное. А физический тип — да, один. Руки, глаза. Hо ты у нас совсем другой. Ты — наша надежда, ты умница, а Гошка был лоботряс и бездельник. И все об этом знали.

— Иван-дурак, — сказал я. — Пошел в тридевятое царство, в тридесятое государство…

— Hо — не поймал Жар-птицу, — грустно продолжила наша тетка.

— Сказка с плохим концом.

Это было сказано точно: сказка с плохим концом. Точно, хотя, с другой стороны, закрыто и неясно. Оставалось теперь только выяснить, что во всей этой истории было сказочного и почему случился плохой

Вы читаете Arboretum
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату