продолжали трястись, оставались бессильными, ватными. Сердце рвалось hg груди, билось молотом. Лоб, лицо побелели, все тело прохватило леденящей испариной.
-- По пулемету промазал вчера!.. Смотри,-- припав на колено правее него, у рукоятки замка, с дрожью вырвал из своей тощей, вовсю ходившей от страха груди инженер.-- Ой, смотри, опять не промажь! Тщательней, тщательней целься! Промажешь,-- взмолился вдруг он,-- ведь всех, всех перебьет, передавит! Если не можешь, лучше не трожь!
И словно услышав его, спеша его поддержать, из кустов, из ячейки снова сипло, брюзжа прохрипело:
-- Не трожь! Слышишь, не трожь! Нехай, нехай себе прет!
-- Бей, бей!-- оборвал, перекрыл сиплый голос густой рокочущий бас -- чуть поближе и немножечко сзади.-- Уйдет! Бей, бей! Не слухай его!
-- А я кажу -- не трожь! Слышишь, не трожь!-- не унимался хрипун.
А Ваня как раз поймал наконец танк в окуляр. Поймал! Ловил теперь в крест. Вот и насадил уже на него. И вел, вел... Нес эту стальную, многотонную чушку теперь на кресте... И все это словно не он. Будто продол жала вершить это все за него какая-то посторонняя, глубинная сила. И вдруг усомнился. Вспомнил вдруг: 'Да ведь... Когда танк вот так, боком идет, да близко, да на бешеной скорости... Да, да, необходимо тогда упреждение. Обязательно нужно! Крестом прицела надо вперед... Да, да, перед танком надо слегка забирать!' А насколько?.. На корпус, на два... А может, и меньше, коли так близко... Нет, не успели Ваню как следует научить. И он растерялся. Затрепетал. Суетливо задергался. Нервно метнул влево крестом, перед танком. Переметнул, показалось. Перепугался... Замлел. Снова назад повел крест...
'Вот промажет, промажет опять, как вчера,-- так и запеклось кровью сердце у инженера.-- Не дай бог... Конечно, промажет. Эх, и берут же таких молокососов на фронт!-- Скорбно прищурился, зубы, челюсти сжал, в кулаки до онемения пальцы.-- Промажет... И как повернет, сволочь, на нас...-- И тоже подумалось вдруг, как и тому, что хрипел из кустов.-- Может, пускай? Пусть себе мимо... Не на нас же идет. Зачем его трогать?' И вдруг закричал:
-- Не трогай!-- Для самого себя неожиданно крикнул. И испугался тут же. И стало вдруг страшно и совестно. 'Ведь я теперь командир. Я! Меня оставил штабной. Меня!' И побелел еще больше. Запнулся тотчас же. И, враз опомнившись, вдруг зашипел:-- Не спеши, не спеши!-- умоляюще, призывно и требовательно, а Ване казалось -- в самое ухо, в самое сердце.-- Ради бога, спокойнее, спокойнее целься.-- А сам, наверное, тоже весь горел и дрожал, судя по его совсем незнакомому, будто сломавшемуся, заледеневшему голосу. Каждый нерв, каждая клеточка, жилочка в тощем легком инженеровом теле, должно быть, так и звенели и трепетали сейчас и готовы были вот-вот оторваться вдруг от него, испариться и отлететь. И сам он весь словно готов был исчезнуть. И оставить всех -- и Ваню, и Яшку, и обоих грузин у этой чужой незнакомой проклятой пушки одних, без себя. Сами пускай... Как хотят.
Ваня (уж как, неведомо) все это сразу невольно воспринял, почувствовал. И стало ему еще неуверенней и тяжелей. Еще больше сжался, напружился, натянулся как ниточка -- тонкая-тонкая, гудящая вся. Дальше, тоньше -- нельзя. Чуть-чуть -- и лопнет уже. И заодно с инженером исчезнет и он. Но почему-то покуда не исчезал, оставался у прицела, у пушки, примостившись возле станины на корточках. Возможно, как раз потому и держался еще, оставался покуда солдатом, пусть и зеленым, неопытным, но все же бойцом, что в эту минуту ничего как следует не соображал. Ничего! И если и делал что, то скорее всего как зверь -- инстинктивно, порывисто, слепо. Как приклеил (по наитию какому-то, неосознанно) жирный красный крестик чужого прицела к какой-то одной невидимой точке, примерно на корпус, на полтора перед мчавшимся мимо танком, так и держал теперь его там, завороженно вращая и вращая штурвалом. Рука сама крутила его, казалось, без всякого его участия, вопреки его воле. Так же бесконтрольно, непонятно повернул почемуто вдруг немного и левый штурвал -- другой, уже левой рукой. Крест легонько взлетел -- на уровень верхних, малых катков, уперся в отполированные о землю до блеска и сверкавшие ослепительно гусеничные траки. Их блеск так и прожег Ванин, смотревший в немецкие увеличительные стекла правый изумленный ophyspemm{i глаз. И он видел сквозь них, как сверкавшие траки мелькали и мелькали, торопились вперед -- неудержимо, нетерпеливо и жадно. И, коротко пробежав по верхним каткам навесу, вхолостую, с лязгом и грохотом снова рушились вниз, на камни, на землю, на пожухлый летний бурьян. И пока неподвижно лежали там, на земле, и еще не начинали взбегать сзади танка снова вверх, стремительно несли вперед всю его тяжелую стальную громаду. К счастью, покуда еще не на Ваню, не на его напарников по военному, нежданному лиху, а на других русских Иванов, что зарылись в теле горы где-то левее и держались там за нее, как могли, упирались упрямо и цепко, не желая отступать ни на шаг.
А Ваня все никак не мог с собой совладать. Будто не он... Да, да, не он, а кто-то другой продолжал делать все за него. Кто-то другой. Постороннее что-то водило руками его, направляло страхом и кровью налившийся глаз, владело всем его существом.
И снова... Теперь совсем другое уже пронзило вдруг Ваню. Совсем другое... Беспощадно, неожиданно, зло.
'А оси?-- взорвалось вдруг в нем.-- Оси! Ствола и прицела... А вдруг не сверили их. Не сведены!'
У 'сорокапятки' своей меньше чем за неделю, пока шагали на фронт, успели сверить два раза. И то почему-то не сразу попал в пулемет. Может, как раз оттого, что неправильно сверили?
'Оси... Их совмещение, их параллельность,-- убежденно вдалбливал Ване погибший вчера из-за его плохой, неметкой стрельбы командир,-- это основа всего. Будь хоть трижды героем, хоть семи пядей, хоть с орлиным глазом во лбу... Если оси ствола и прицела не сверены, не сведены, орудию -- грош цена. Лучше совсем из него не стрелять'. И сам продемонстрировал расчету, как это делается. Вынул клин из замка. С обоих концов смазал внешние срезы ствола солидолом. По диаметру крест-накрест наклеил на них черные нитки. Совместив прищуренным глазом оба эти креста, направил ствол в дымовую трубу какой-то дальней (с полкилометра, не меньше) хатенки. Туда же и крест прицела навел. Поставил на нолики маховички. Отныне оси ствола и прицела сделались параллельными. И теперь, куда наведет наводчик прицел, туда и снаряд угодит. Во время стрельбы, да и на марше от тряски оси эти нередко смещаются, и их регулярно надо сверять. А сверили ли их у этой, вражеской пушки, Ваня не знал. 'А если вдруг нет?-- так и прострелило его.-- Если сдвинуты оси?' Крест прицела тогда будет в одну точку смотреть, а снаряд полетит совсем в другую. И сколько ни целься тогда, ни стреляй -- все понапрасну: только выдашь себя танку стрельбой. И тогда он тебя, беззащитного, по существу, безоружного -- из пулеметов, из пушки... Всей громадой своей как попрет на тебя. И -- хана. В лепешку раздавит. Не успеешь и маму родимую вспомнить. И все, все опустилось у Вани внутри, пальцы, державшие крестик прицела (вроде бы там, где нужно), снова еще больше ослабели, глаза замигали, ноги, скорчившись, перестали держать. И Ваня упал на колени. В ужасе оторвался от окуляра.
Но тут как раз танк как шарахнет из пушки. И хотя небольшая, короткоствольная пушчонка торчала из него, словно перекошенный ящик уродливой башни, а шандарахнуло громоподобно. Тут же, гад, заработал вовсю и пулеметами. От своего собственного орудийного выстрела танк вздрогнул. Запнулся даже, казалось, на миг. Замедлил свой бег. Самый раз бы вжарить ему в левый борт. Самый раз! Но сердце у Вани в пятки ушло. Да и глупо, если оси не сверены. 'Только выдам себя,-- опалило его.-- И он тогда как врежет по мне, по нас, по орудию нашему. Одно только мокрое место останется'.
-- Стреляй!-- услышал Ваня опять из кустов рокочущий угрозливый бас.-Чего не стреляешь? Стреляй же, стреляй! Мать твою!..
Кто-то еще его поддержал. И Пацан заорал:
-- Ваня! Уходит, уходит!
-- Не надо!-- потребовал снова противный простуженный хрип.-- Не видишь -он мимо! Не наш он! И пусть себе... Мать его!..
И пошло, кто за что: один -- не надо! Другие -- стреляй!
Немного до левого края просвета в кустах танку осталось. Дальше -hqwegmer за ними, не видно станет его. И нельзя уже будет стрелять.
И как ни напряжен, как ни занят был всем этим и Игорь Герасимович, а искрой, короткой язвительной вспышкой сверкнуло вдруг в его голове... Вспомнился ему анекдот. Лишь сутью своей, без всяких подробностей. Одна лишь голая пошлая суть. О том, можно ли с успехом овладеть женщиной на площади, у толпы, у всех на виду? Выходило, что нет: слишком много будет советчиков и каждый -- свое... И не выйдет из такой любви ничего. Ничего! И так эта внезапная память, этот скабрезный чудовищный анекдот опалил