Роман Ларивоныч, что постигнет такая участь его наследство? АН вот тебе вся правда на ваших глазах. Оказывается, он был нужен только тогда, когда комиссарил, а теперь все забыли о нем - и родня, и советы, потому что советы-то прибрали к рукам проходимцы Илюшка Ремезов да Прошка Макаров. Прошка-то, грешник, всю свою жизнь задом сверкал, а теперь, вишь, в галифу нарядился да еще правит честным народом, и плюнуть-то на него нельзя. А Илюшка профукал свое хозяйство, прошатался в Питере и вот тебе, явился хозяйствовать над чужим добром, с четырехглазой, прости господи, сявкой. Говорят, скульптер она, куклы клеит, искусство совершает.
А нам плевать на их искусство! Наше искусство - земля.
Вот кто нонче правит народом! Что от них ожидать, чистые разбойники, угрозами только и живут. Намедни Илюшка мне байт: мы, грит, Гордеич, хотим с тебя немного жирок спустить, животик твой распотрошить.
А спрашивается, за что? За то, что советской власти добра желаю, за то, что добрым людям помощь даю? Не займал ли тебе, Парфеныч, летось просо? - обратился он к бородатому угрюмому человеку. - А тебе, Филька? За картошку небось и до сего времени не думаешь платить? А тебе, Сенька? - и начал перечислять всех гостей.
И все оказались его должниками.
- И вот ведь какое дело, - снова зацепился он за старую мысль, - я человек добрый, чисто советский, живу по закону и соблюдаю его. В двадцать первом году мне сказали: отсыпь двадцать пудов чистой пшеницы, я и слова не молвил. А ты что дал, Парфеныч? Чем помог советской власти?
- Так у меня ж и зернышка не было тогда, - оправдывался тот.
- А у меня - закрома? Сусеки бездонные? - хрипел дядя Гордей. - А теперь вот тоже взял на хлеба комиссарского сына, а кто он мне? Никто. Только жене приходится там... это... родственником. А я его взял, и только из-за любви к коммунистам, и он у меня будет жить как за родного сына, на руках его буду носить, ученым его сделаю...
На второй день дядя Гордей повел меня в школу. Он решил сам представить меня учительнице. По дороге завел в совет, рассказал, кто я, и сообщил, что он, Гордей Гордеич Каргин, взял меня на воспитание. В общем, всех оповестил о своем благородном поступке. Таким образом, прежде чем представить учительнице, он представил меня почти всей деревне.
По пути в школу он наобещал мне кучу благ, и, глядя на его глаза, светящиеся родительской лаской, нельзя было не поверить ему.
В первый же день в школе я заработал 'очень хорошо'. С этой отметкой я бежал домой без ума. Хотел обрадовать тетку Матрену, но она даже не взглянула на мою отметку. Прямым ходом послала чистить коровник, Но мне хотелось с кем-нибудь поделиться своей радостью.
Я решил пойти к дяде. Он добрый человек, утром провожал в школу и всю дорогу говорил хорошие, ласковые слова. Но утром он был во хмелю, а когда я подошел к трезвому дяде Гордею, он зевнул в мою тетрадку и оттолкнул в сторону,
- Иди, - сказал он, - куда тебя посылает тетя.
Эти слова он произнес незнакомым мне голосом, собственно не произнес, а проворчал, как цепной кобель на проходящего мимо человека. И глаза его изменились: утром они у него были мягкие, маслянистые, а сейчас стали колючими, как кнопки, которыми в школе прикалывают лозунги.
Когда к нам, вернее к Каргиным, приходили какие-нибудь гости, дядя Гордей чуть ли не носил меня на руках. Но стоило гостям выйти за порог, отношение менялось. А через месяц, когда все в деревне узнали о его патриотическом поступке, он перестал меня замечать, а если и замечал, то только в нетрезвом виде. Тогда подзывал, ставил перед собой и спрашивал:
- Ну, басурман, чем будешь оплачивать мой хлеб-соль? Наганом, как твой отец Ромашка?
Не получив ответа, он пинал меня куда попало и отправлял спать. Не раз я добрым словом вспоминал колонию, сейчас колонистская жизнь казалась мне раем. 'Как бы снова попасть туда?' - думал я.
- Не вздумай бежать, - словно угадывая мои мысли, говорил дядя Гордей, - дух за это из тебя выпущу.
'И зачем я согласился уехать оттуда, - ругал я себя, чего мне не хватало там? Это все из-за тети Дуняши, все из-за нее. Я приехал сюда, а ее здесь нет, уехала куда-то. Обманывают, - думал я, - она в Чумаеве, только к ней не хотят пускать меня'. Чумаево от Мокшанки было километрах в восьми.
Однажды утром, когда еще тетя Матрена и дядя Гордей спали, я накинул на себя одежонку и пустился в родное село с той мыслью, чтобы в дом дяди Гордея больше не возвращаться.
Бежал я туда, не чуя своих ног. Вот и оно, мое родное село Чумаево. Над рекой дубки, кустарнички, стежки-дорожки. Они остались такими же, какими я их видел несколько лет назад, только деревья и кустарники, кажется, как и я, немного подросли. Наш домик стоял так же кривобоко, и крыша по-прежнему была взъерошена.
У меня глаза застилали слезы. Я вытер их рукавом и хотел открыть двери, но они были заперты. Я постучался.
- Кто там? - раздался старушечий голос. - Хозяев нет дома.
Я постоял, постоял, снова начал стучаться. Наконец послышалось кряхтенье и шарканье ног.
- Кого нужно? - высунувшись из двери, спросила седая старуха.
- Тетю Дуняшу мне надо.
- Эко схватился-ко ты, ее уже давно нет. Как похоронила своего мужа, так сразу уехала.
- Куда же уехала?
- Бог его знает. Теперь уж не припомню. А ты чей-то будешь?
Я не стал ей отвечать, сразу же отошел от дома.
'Что же мне теперь делать? Возвращаться в Мокшанку? Ни за что. Поеду в колонию', - решил я.
Вышел на большак и направился в сторону станции.
До станции было километров тридцать, я не успел добраться и до половины пути, как меня на лошади догнал дядя Гордей.
- Ты куда направился, мерзавец? - закричал он.- А ну, сейчас же вернись обратно!
И так опоясал меня кнутом, что я изогнулся змеей.
Дома дядя Гордей закрыл меня в чулан и сказал:
- До тех пор не выпущу, пока не сплеснеешь здесь.
Два дня я сидел в чулане, на третий принесли от учительницы записку, и дядя Гордей отправил меня в школу.
Собственно, и в школу мне идти было неохота. Учительница стала меня бранить, что я не делаю домашних уроков. А делать их было некогда, тетя все время находила по горло работы: то свинарник вычистить, то напоить коров, то убрать за ними или подмести пол. А весной, когда начались полевые работы, тетя совсем запретила учиться.
Вообще, по теткиному мнению, сейчас в школе не учат добру.
- Вот Манька, Парфеныча дочь, - говорила она, - была девка как девка, а поучилась в Москве, так совсем испортилась в церковь не стала ходить, да еще мужиков начала смущать супротив бога. Не к добру, не к добру, - сокрушалась тетка Матрена, - совсем испортились люди. Дети стали учить стариков, а старики тоже с ума начали сходить, говорят о каких-то колхозах, не стали почитать богатых людей, которые их, дьяволов, кормили весь век.
Слово 'колхоз' гирей висело над семьей Каргиных, они даже видели его в страшных снах. От этого слова дядя Гордей похудел, его живот спал и болтался, как неполная торба, а круглый подбородок стал похож на коровье вымя. Но на вид он был весел. По-прежнему собирал мужиков, делал попойки и так же клялся в любви к коммунистам. А когда разговор заходил о колхозах, то он говорил:
- Что ж, неплохо будет. При колхозах все: и скотина и бабы будут обчие. Если тебе не нравится такой закон, то костери правителей, а я, брат, поступлю по закону.
Как ни красочно говорил дядя Гордей, а все же мужики туго воспринимали его речи.
Однажды ночью меня разбудил дядин надрывающийся голос.
- Я тебе говорил, - орал он на тетю, - не надо трогать этого псенка, а ты свое: Остужев, Остужев, сын комиссара, громкая фамилия, с ним не тронут! Вот тебе и не тронут! Напрасно только на него потратились!