В детстве у меня была няня, Луиза Генриховна. Она все делала невнимательно, потому что боялась ареста. Однажды Луиза Генриховна надевала мне короткие штаны. И засунула мои ноги в одну штанину. В результате я проходил таким образом целый день.
Мне было четыре года, и я хорошо помню этот случай. Я знал, что меня одели неправильно. Но я молчал. Я не хотел переодеваться. Да и сейчас не хочу.
Я помню множество таких историй. С детства я готов терпеть все, что угодно, лишь бы избежать ненужных хлопот…
Когда-то я довольно много пил. И, соответственно, болтался где попало. Из-за этого многие думали, что я общительный. Хотя стоило мне протрезветь – и общительности как не бывало.
При этом я не могу жить один. Я не помню, где лежат счета за электричество. Не умею гладить и стирать. А главное – мало зарабатываю.
Я предпочитаю быть один, но рядом с кем-то…
Моя жена всегда преувеличивает:
– Я знаю, почему ты все еще живешь со мной. Сказать?
– Ну, почему?
– Да просто тебе лень купить раскладушку!..
В ответ я мог бы сказать:
– А ты? Почему же ты не купила раскладушку? Почему не бросила меня в самые трудные годы? Ты – умеющая штопать, стирать, выносить малознакомых людей, а главное – зарабатывать деньги!..
Познакомились мы двадцать лет назад. Я даже помню, что это было воскресенье. Восемнадцатое февраля. День выборов.
По домам ходили агитаторы. Уговаривали жильцов проголосовать как можно раньше. Я не спешил. Я раза три вообще не голосовал. Причем не из диссидентских соображений. Скорее – из ненависти к бессмысленным действиям.
И вот раздается звонок. На пороге – молодая женщина в осенней куртке. По виду – школьная учительница, то есть немного – старая дева. Правда, без очков, зато с коленкоровой тетрадью в руке.
Она заглянула в тетрадь и назвала мою фамилию. Я сказал:
– Заходите. Погрейтесь. Выпейте чаю…
Меня угнетали торчащие из-под халата ноги. У нас в роду это самая маловыразительная часть тела. Да и халат был в пятнах.
– Елена Борисовна, – представилась девушка, – ваш агитатор… Вы еще не голосовали…
Это был не вопрос, а сдержанный упрек. Я повторил:
– Хотите чаю?
Добавив из соображений приличия:
– Там мама…
Мать лежала с головной болью. Что не помешало ей довольно громко крикнуть;
– Попробуйте только съесть мою халву!
Я сказал:
– Проголосовать мы еще успеем.
И тут Елена Борисовна произнесла совершенно неожиданную речь:
– Я знаю, что эти выборы – сплошная профанация. Но что же я могу сделать? Я должна привести вас на избирательный участок. Иначе меня не отпустят домой.
– Ясно, – говорю, – только будьте поосторожнее. Вас за такие разговоры не похвалят.
– Вам можно доверять. Я это сразу поняла. Как только увидела портрет Солженицына.
– Это Достоевский. Но и Солженицына я уважаю…
Затем мы скромно позавтракали. Мать все-таки отрезала нам кусок халвы.
Разговор, естественно, зашел о литературе. Если Лена называла имя Гладилина, я переспрашивал:
– Толя Гладилин?
Если речь заходила о Шукшине, я уточнял:
– Вася Шукшин?
Когда же заговорили про Ахмадулину, я негромко воскликнул:
– Беллочка!..
Затем мы вышли на улицу. Дома были украшены флагами. На снегу валялись конфетные обертки. Дворник Гриша щеголял в ратиновом пальто.
Голосовать я не хотел. И не потому, что ленился. А потому, что мне нравилась Елена Борисовна. Стоит нам всем проголосовать, как ее отпустят домой…
Мы пошли в кино на 'Иванове детство'. Фильм был достаточно хорошим, чтобы я мог отнестись к нему снисходительно.
В ту пору я горячо хвалил одни лишь детективы. За то, что они дают мне возможность расслабиться.
А вот картины Тарковского я похваливал снисходительно. При этом намекая, что Тарковский лет шесть ждет от меня сценария.
Из кино мы направились в Дом литераторов. Я был уверен, что встречу какую-нибудь знаменитость. Можяо было рассчитывать на дружеское приветствие Горышина. На пьяные объятия Вольфа. На беглый разговор с Ефимовым или Конецким. Ведь я был так называемым молодым писателем. И даже Гранин знал меня в лицо.
Когда-то в Ленинграде было много знаменитостей. Например, Чуковский, Олейников, Зощенко, Хармс, и так далее. После войны их стало гораздо меньше. Одних за что-то расстреляли, другие переехали в Москву…
Мы поднялись в ресторан. Заказали вино. бутерброды, пирожные. Я собирался заказать омлет, но передумал. Старший брат всегда говорил мне: 'Ты не умеешь есть цветную пищу'.
Деньги я пересчитал, не вынимая руку из кармана.
В зале было пусто. Только у дверей сидел орденоносец Решетов, читая книгу. По тому, как он увлекся, было видно, что это его собственный роман. Я мог бы поспорить, что роман называется – 'Иду к вам, люди!'.
Мы выпили. Я рассказал три случая из жизни Евтушенко, которые произошли буквально на моих глазах.
А знаменитости все не появлялись. Хотя посетителей становилось все больше. К окну направился, скрипя протезом, беллетрист Горянский. У стойки бара расположились поэты Чикин и Штейнберг. Чикин говорил:
– Лучше всего, Боря, тебе удаются философские отступления.
– А тебе, Дима, внутренние монологи, – реагировал Штейнберг…
К знаменитостям Чикин и Штейнберг не принадлежали. Горянский был известен тем, что задушил охранника в немецком концентрационном лагере.
Мимо прошел довольно известный критик Халупович. Он долго разглядывал меня, потом сказал:
– Извините, я принял вас за Леву Мелиндера…
Мы заказали двести граммов коньяка. Денег оставалось мало, а знаменитостей все не было.
Видно, Елена Борисовна так и не узнает, что я многообещающий литератор.
И тут в ресторан заглянул писатель Данчковский. С известными оговорками его можно было назвать знаменитостью.
Когда-то в Ленинград приехали двое братьев из Шклова. Звали братьев – Савелий и Леонид Данчиковские. Они начали пробовать себя в литературе. Сочиняли песенки, куплеты, интермедии. Сначала писали вдвоем. Потом – каждый в отдельности.
Через год их пути разошлись еще более кардинально.
Младший брат решил укоротить свою фамилию. Теперь он подписывался – Данч. Но при этом оставался евреем.
Старший поступил иначе. Он тоже укоротил свою фамилию, выбросив единственную букву – 'И'. Теперь он подписывался – Данчковский. Зато из еврея стал обрусевшим поляком.
Постепенно между братьями возникла национальная рознь. Они то и дело ссорились на расовой