Соколов-Микитов Ив
Чижикова лавра
Ив. Соколов-Микитов.
ЧИЖИКОВА ЛАВРА
I
Неладно у меня в груди.
Вчера опять выстукивал меня наш доктор, Евсей Романыч. Заставил меня раздеться и вертел долго. Экие у него холодные и конопатые пальцы, а в ушах волосья, как у медведя. А пахнет от него горелым болотом.
Выслушал, выстукал и, закурив папироску, посмотрел этак бочком через очки:
- Неладно, говорит, батенька: верхушки!
Я уж знаю какие такие верхушки: чахотка.
И откудова она ко мне. Всегда был здоров и прочен, как пень. И не помнится, чтобы сохли во всем нашем роду. Батюшка мой всю жизнь прожил в разъездах и в своем понятии не имел, какая такая болезнь. А разъезды были какие: бывало, осень, дождь, самая непогодь, белые мухи летят через поле, а он в одной своей кацавейке. По осени всегда уезжал закупать по деревням скот. Домой, бывало, приедет - гуща-гущей. И все нипочем.
Не люблю я желтых здешних туманов.
А Россия мне, как сон.
По утрам всего тяжче. Проснешься, - сумерок, в окно чужое небо, чужие деревья. В комнате холодюга. Тут-то и лезут в голову воспоминанья.
А всему-то виною война.
Раз как-то слышу: стонет. Кошек и собак здесь нету, приподнял я голову, а это старичок наш, 'подданный великой державы', Лукич, свернулся под одеялом калачиком и всем своим телом нет-нет и вздрогнет. Поразило это меня насквозь. Тогда я виду не выказал. Только уж не мог спокойно глядеть на Лукича, на бороденку его, на птичью его шею. Такая к нему жалость.
Откудова человеку такая жалость? Больней это больной боли.
Мне Сотов рассказывал, как здесь живут наши. Не знал, - век не поверил бы. Проживает тут русский, Медведков, бывший большой мильонер. Кой-какие денежки его лежали в здешних банках. Приехал, значит, на готовенькое. Купил домик, а домики тут, как конфетки. Так вот этот Медведков взял к себе в услужение другого бывшего мильонера, Карасева, уж пожилого человека, в сединах. Приходился ему дальней родней. А капитал у этого Карасева в России в революцию фукнул. Остался и наг и бос. Уж как попал сюда, - неизвестно. К родственничку, - зятьком что ль приводился, пробрался. Вот зятек и устроил его себе в лакеи, подавать чай. Так он ежедневно такую над ним манеру: нажмет кнопку и ждет. Тот явится, - стоит, стоит у дверей, а зятек знай ликеры сосет, задеря ноги, ни единого слова. Раз до трех этак. Потом скажет: - подай мне ботинки!
Сотов тоже из богачей, но приятный. Были у его отца в Петербурге мучные лабазы. Смели все. И старика расстреляли. А сын бегает тут, - комиссионером от водочного завода. Весь день в бегах. За день набегает этак на кусок хлеба. Был он и у Медведкова: не принял. Жена у него милая, тихая, одно слово, - русская женщина. И живут они в комнатенке, что рядом с нашею переплетной, наверху, где семейные. Целый день она не выходит.
Большой мне Сотов приятель.
А я вот научился переплетному делу. Мы двое: о. Мефодий и я. Ну, разумеется, работать приходится больше мне. У о. Мефодия свои дела.
Удивительный это человек.
Теперь мы шрифты приобрели для корешков, русские. Я в этом деле нахожу даже вкус. Главное, чтобы не тесно вязать, и чтобы книга раскрывалась свободно. Теперь переплеты у нас хоть на выставку.
О. Мефодий принимает заказы. У него знакомства. Всякие у нас заказчики. Есть и писатель, уж много лет здесь проживает, ему я переплел всю библиотеку. Очень приятный человек и заплатил. Вообще, книг русских печатается много, и работа есть. Как-никак, - на кусок хлеба.
Эх, все бы, кажись, хорошо, кабы хоть малая весточка. У меня в России семья и невеста. Уж я и писал и людей просил. А теперь Россия, что темная ночь. Уж и не знаю, придется ль увидеть кого.
Очень я скучаю по родине.
Бывает, - хоть головой о косяк. До того вдруг здешнее станет в противность.
Как-то ездил я в центр города к одному человечку получать за переплеты. Три часа просидел на стуле. Бегают люди, а я сижу. В четвертый раз так-то. Плюнул и ушел.
Проходил я в тот день по улице, где лучшие магазины. Автомобили, люди, шум, гам. Непривычному человеку пожалуй не вытерпеть. За зеркальными стеклами манекенщицы в модных платьях: кофей на столиках, и арапчата при них в голубых куртках. Правда, товар везде великолепнейший. Я понимаю толк: до того тут все удивительно, такая прочность. Уж если сапоги - так это сапоги, если сукно - сукно, гвоздь - гвоздь. Здешняя нитка крепче нашей крученой веревки. Купишь булку, - в такую завернут бумагу, что не раздерешь руками.
Вот вижу, у самого края, перед зеркальными окнами, стоит автомобиль. Длинный, новенький, ясный, весь как чайная ложечка. Внутри обит розовым шелком. Шоффер в картузе, розовый. За спиной у шоффера, рядом с этакими часиками, цветы в особой трубке с водою, - белые розы. И сидит в автомобиле, завалясь в уголок, девица или дама, мисс или мистрисс, - тоже вся в розовом и смеется: вечернее солнце ей в открытый ротик заглянуло, розовый ротик, розовый язычок, а зубки белые, вострые.
И до того я вдруг возненавидел эту самую мисс или мистрисс, даже пересохло во рту. Валялась у нас на дворе в навозе березовая зимняя оглобля. Так я эту оглоблю вдруг вспомнил. Оглоблей бы в розовый ротик!
Так это пришло для меня неожиданно, что я даже испугался себя. Побежал и про себя думаю: вот-те и большевик! Потом-то самому стало смешно.
Очень нас, русских, здесь презирают, и очень это тяжело. Тут-то еще ничего, тут нас мало. А вот, где глаза намозолили, говорят, очень не сладко. А за какую такую провинность? Говорят нам: предатели! А кто нам судья? Да и как ответить, кто предавал, а кто нет. Зачем же всех под один гребешок.
А тут именно так: - 'Русский?' - Русский! Ну, и не впускать его! В роде, как чумные.
И не приходится спорить. Да и как спорить: кто станет слушать? Пропадешь, - ну, и пропадай на здоровье. Сдыхаешь, - ну, и сдыхай, сделай милость!
Тут человеку погибнуть самое распростое дело. И не единая не заметит душа.
Я это вот когда понял, - когда из больницы вышел, и отпустили меня на четыре стороны. Было у меня в кармане пять фунтов с мелочью. Пошел я в русское консульство, а мне только руками этак: ничего не можем, знаете, что нынче в России, ничего у нас нет. Выдали мне паспорт: 'По уполномочию Российского Правительства'.
Спрятал я паспорт и пошел по городу. А город, как океан. Поплыл, что чешуйка по морю.
Присел я на скамеечке в сквере. И сейчас на меня с дерева - прыг, прыг, - две белки. Мне на рукав, глазки, как черные бусинки. Эге, думаю, у нас бы давно с вас, голубушек, сняли шкурки! А тут их тысяча, ручные: дамы их из карманов кормят орешками.
Купил и я орешков. Набежало и ко мне с десяток. Сидят и этак быстро, быстро около мордочек лапками.
Очень я тогда задумался: очень большая должна быть культура, чтобы так со зверями. И о своей подумал доле: а мне-то вот как, мне-то, человеку, - не дадут ведь орешков!
Ходил я в тот день, сказать можно, без пути, куда глаза смотрят. Было мне и горько и радостно, что вот вышел, наконец, из больницы и хожу жив и здоров. После болезни всегда так.
Был обочь зоологический сад. Пошел я туда. Я зверей очень люблю. У нас дома, бывало, и козы, и кошки, и собаки. И за всеми ходил я. Я все знаю повадки звериные.
До чего все устроено! Вот нашим бы поучиться. И опять подумал: оттого, что культурные.
Растрогал меня Миша, медведь. Под клеткой у него надпись: 'Привезен из России'. Землячок. Так я ему обрадовался, как родному. Глазки маленькие, невеселые, - о чем вспоминает? - пожалуй, как и я, о родных наших местах. Скормил я ему большую булку.
Весь тот день прошел для меня непутем.
Забудусь, забудусь, а потом за сердце: пропал! Не пил я, а тут зашел в ихний кабак. Накурено - свету не видно. Столов у них не полагается. Стоят округ стойки и сидят на высоких стульях. Тянут по капелькам. И