запреты, то нашему брату и жить невозможно...
Так подбодрил меня тот еврейчик. Подумал я и решился: - 'была ни была!' - и открыл двери.
Вошли мы вместе в приемную, большую и тихую, и везде мебель тяжелая, темная, на полу ковры. Сидело там несколько человек по стенкам в ожидании очереди. Подошел ко мне прислужник, старичок в очках, подал белый листок, анкету для заполнения.
Написал я, что следовало на вопросы, поместил, что подданный русский. Принял от меня старичек листок, посмотрел поверх очков, покачал головою, - и мне назад:
- Вы - русский?
- Да, - говорю, - русский.
- Русским визы не выдаются.
- Позвольте, - говорю, - я офицер русской армии, я был в плену. Мне необходимо.
Пожал он плечами:
- Не могу.
И уж не знаю, откудова напала на меня такая смелость, стал я своего добиваться и его уговаривать:
- Я, - говорю, - имею рекомендации и бумаги и убедительно вас прошу.
Так это у меня вышло, - вижу заколебался, поглядел на меня еще раз, взял бумажку.
- Хорошо, - говорит, - доложу.
Вижу, прошел в боковую дверь, по ковру, в руках моя бумажка. Ну, думаю, что будет?
Пробыл он минуты две, вышел с пустыми, на меня не взглянул. Слышу, шепчет мне тот еврейчик, смеется: - 'Ну, теперь ваше дело в шляпе, примет, теперь от вас будет зависеть!..'
А было перед нами человек десять иностранцев, и очень с ними распорядились скоро и любезно, и уж, конечно, ни одному из них и в голову не пришло, что вот сидит тут человек и мучается, что могут ему отказать... Им-то никому не отказывали и подумать о том не могли.
После всех вызвал меня старичек, поманил пальцем.
Вошел я в кабинет, большой, светлый. На середине стол, большой, тяжелый, на львиных резных головах, и над столом флаг французский, трехцветный. Рядом со столом стоит человек, черный, в костюмчике, с усиками, пальчики этак на столе в растопырку, смотрит на меня сердито.
Не поздоровался, не пригласил сесть. И так-то отрывисто:
- Вы - русский?
- Да, русский.
- Что вам угодно?
Объяснил я ему подробно, что офицер, интернированный, был в плену, что хочу ехать на родину через Францию, и что нужна мне виза. И все время глядел на меня, как волк.
- Паспорт!
Протянул я ему мой паспорт: 'По уполномочию Российского Правительства', - на двух языках, на русском и на французском.
Просмотрел он его быстро.
- Имя?
- Иван.
А он этак костяшечкой среднего пальца по паспорту и зло-зло на меня:
- Тут написано: Джон!
- Да, - говорю, - это в переводе по-здешнему, мое имя...
А он так вдруг и налился кровью, усики шильями:
- Как вы смеете, - так и закричал, - как вы смеете называть себя Джоном!.. - И рукою по паспорту: - Вы Иван, вы - русский Иван!
- Позвольте, - говорю, - я в этом деле неповинен, и так написали в консульстве...
А он не дает вымолвить слова:
- Не может русский Иван называть себя Джоном!
Бросил он паспорт на стол, достал из кармана ключик, открыл в столе ящик и вынул большую тетрадь в синей обложке. Взял какую-то книжку и от меня заслонил, чтобы не было мне видно, что у него в тетради.
Перевернул две-три страницы, - усики шильями:
- Вы были в Новороссийске в девятнадцатом году в ноябре?
- Нет, я никогда не был в Новороссийске.
- Вы большевик?
- Я офицер русской армии.
Захлопнул он тетрадь, придавил рукою и на меня этак пронзительно:
- У меня есть точные сведения, что в Новороссийске при посадке на пароход одного иностранного офицера вы похитили принадлежавший ему багаж?
Я только руками развел.
- Извольте, - говорю, - вот мои документы, устанавливающие точно...
Просмотрел он мои бумажки, а в них все точно, опять заглянул в тетрадь, еще раз в паспорт. Потом говорит так:
- Хорошо, я наведу точные справки. Прошу вас зайти через неделю...
И вдруг такое поднялось во мне зло, к его рукам, к черненьким усикам, даже стиснуло горло. Сдержал я себя, говорю:
- Спасибо вам, я раздумал. Позвольте мне паспорт.
И уж в дверях так захотелося ему крикнуть:
- Да что ты, как ты смеешь, может и сидишь-то ты тут потому, что вывезла тебя из войны на своих плечах Россия!..
Подбежал ко мне в приемной еврейчик:
- Ну как, что, дали?
Я только отмахнулся рукою.
XXIV
Так это на меня, такая обида!
И уж никуда не пошел больше, не мог. Не мог даже глядеть на людей, на их лица, на сытость и здешнее благополучие.
И опять мне стало так, как тогда в болезни: вот-вот погибну и ни единая душа не подаст руки... Большое поднялось во мне озлобление. Не мог я никого видеть.
За что, за какую вину?
Тут вот у них столпотворение вавилонское, и по газетам великий шум, а всего-то дерутся два человека на кулачки, чемпионы бокса, француз и здешний, и вся страна точно сошла с ума. Только о том и слышно, и все-то ставят ставки, и большие стекутся миллионы. А все-то для того, что два человека повывернут друг дружке скулы, и делу конец...
А в России голод и, слышно, люди едят друг дружку. А тут никому никакого дела, точно и нету России, и в газетах о России на самом последнем месте, мелкими буковками.
А - боятся! Боятся нас. Если бы не боялись, не стали бы так огораживаться. И тот французик боится.
- Иван, русский Иван!
Эх, даже круги в глазах.
А забыли, как перед войною, что писали тогда?..
Это вот мне рассказал один человек русский, морской капитан. Познакомился я здесь с ним в русской книжной лавочке, что около музея.
Тут в аббатстве, в соборе, видел я могилы великих людей. И посереди тех могил, на почетнейшем месте, - новенькая плита. Похоронен под нею простой солдат, из братской могилы, с полей сражения. И никто не знает имени того солдата. И всякий день над могилою гора свежих цветов. Всякий день на могилу приходят, - невесты, матери, жены, сестры убитых в войне воинов и приносят цветы, как на свою могилу, - на могилу жениха, сына, мужа, брата... Много я подивился.
Так вот рассказывал мне русский моряк, что после войны, во Франции, в Париже, тоже так похоронили солдата с полей сражения из общей братской могилы. И великие были отданы тому солдату почести, и великое было стечение народа. Съехалися со всего мира короли, президенты, правители всех стран, воевавших противу Германии, и невиданный был устроен парад, и участвовали в том параде войска многих