тягостно-сером немецком грузовике с брезентовым верхом. Лунный свет, разлившийся по таинственным водам Нила, казался ему тем самым лунным светом, которым он любовался в юности с обрыва возле Люстдорфа. Очень яркая полуночная луна сияла серебряными озерами по голубым айвазовским просторам. Но только вместо силуэта маяка чернели силуэты финиковых пальм и две далекие пирамиды — одна побольше, другая поменьше.
Начальство относилось к нему неплохо. Будучи много лет театральным художником в эмиграции, он научился хорошо писать декорации и теперь оформлял спектакли лагерной самодеятельности.
Он часто вспоминал о боге, в которого опять верил, горячо, как в детстве. У него на груди, под бязевой рубахой на тесемочке, висел образок его ангела-хранителя. Он молился на этот овальный эмалевый образок и со слезами на потухших глазах целовал его. Он был уверен, что это бог карает его за грехи, и со смирением принимал божий гнев.
Он думал о своих брошенных мальчиках, которые уже теперь должны были быть взрослыми мужчинами, если они еще существуют. Где они теперь? Простят ли они его когда-нибудь? Знают ли они о его существовании?
Иногда ему являлся отец. Небольшого роста седоватый красавец с серебряной бородкой, хорошо поставленным адвокатским голосом, он декламирует на открытой террасе стихи Огюста Барбье, как бы предсказывающие судьбу его мальчика:
«Свобода — женщина, но в сладострастье щедром избранникам верна, могучих лишь одних к своим приемлет недрам могучая жена…»
А он был слаб, беззащитен, он умирал, задыхаясь от кашля, грубо раздирающего его легкие, с розовой пеной на еще красивых губах, на соломенном тюфяке, залитом кровью, хватая за руки лагерного врача в халате поверх военной формы…
Его уносило туда, где мама склоняла над ним печальное лицо, где на миг появился и пропал папа — белый жилет, обручальное кольцо, золотые запонки, — где два маленьких мальчика в панамках — двойняшки Кирилл и Мефодий — с крашеными ведерками в руках бежали босиком возле Констанцы по песку золотого пляжа, на который языками наползала кружевная пена Черного моря…
…Кто-то взял его некогда за плечо и повел, но не в гараж, а в другую сторону, в то время как за его спиной через небольшие промежутки стучали винтовочные выстрелы, и он понял, что жизнь его спасена, и в тот же миг умер на руках у матери, и эта смерть во сне была очень странной потому, что кто-то незнакомый с темным лицом опустился вниз по множеству лестниц и подошел к Ангелу Смерти — светлоглазый с русым чубом, — который держал в руке список.
Находясь как бы уже по ту сторону жизни, Дима тем не менее все видел и слышал, но только не мог понять смысла происходящего.
— Хорошо. Выстрел пойдет в кирпичи, а юнкера мы покажем как выведенного в расход. Но имей в виду…
Даже в темноте Дима увидел подозрение, мелькнувшее в фосфорических глазах Ангела Смерти.
…предплечье еще побаливало от укола, который ему сделали в комнате с белыми стеклянными шкафами и клеенчатой лежанкой…
На бугристом лице Маркина еще лежала тяжелая тень ночи. Но уже светало. Он велел Диме встать и повел его вниз по множеству лестниц — кухонных и парадных, — по просторным коридорам.
В подвале надо было долго идти, согнувшись под толстыми трубами отопительной системы, но наконец впереди забрезжил утренний свет, и они очутились наверху, во внутреннем дворике, возле кирпичной стены, покрытой плащом плюща, в котором пряталась маленькая потайная дверь. Маркин открыл ее своим ключом. Она взвизгнула и застонала как живая.
— Уходи и больше не попадайся.
Маркин грубо вытолкнул его на улицу, наполовину покрытую еще ночной тенью Александровского парка, до сих пор еще не переименованного.
Дима пошел куда глаза глядят, в то время как его мать несло навстречу ему, но их пути не пересеклись из-за какой-то разницы во времени. И вот уже их уносило друг от друга в пространствах утреннего города, пережившего страшную ночь.
Она давно уже ничего не ела, но не чувствовала голода, только божественную невесомость. Если бы не тяжесть опухших ног, обутых в старые туфли, найденные в чулане, она бы могла лететь, как бабочка.
Половину пути до города она прошла пешком, а потом ее подвезла на подводе баба с Сухого лимана, везшая сало в обмен на мебель.
Лариса Германовна слезла с подводы у вокзальной площади и дальше пошла опять пешком. Город показался ей враждебным. Три человека стояли возле афишной тумбы и читали газету, только что наклеенную возле старой афиши «Аиды», еще не высохли потеки клейстера.
Один из читавших газету показался ей знакомым. Но она не могла вспомнить, кто он. Ее испугала почтительность, с которой он посторонился. Она подошла к тумбе, стала читать список расстрелянных и вдруг наткнулась на имя сына. Сначала она не поверила своим глазам и подумала, что это галлюцинация. Она еще раз стала медленно читать сверху вниз список и снова наткнулась на имя сына. Под списком было напечатано, что приговор приведен в исполнение.
Она хотела закричать, но успела только открыть рот. Она очнулась в аптеке. Собрав последние силы, она побежала к Серафиму Лосю. В ее помрачненном сознании теплилась надежда, что все это еще как-то можно исправить, повернуть время в обратную сторону. Смерть сына не могло осилить ее воображение.
…Серафим Лось, окруженный сизым махорочным дымом, колотил пальцами по клавишам.
«…вечером в соседнем флигеле он присутствовал на заседании дивизионного комитета. Председатель, солдат с усеченной головой и бельмами навыкате, задыхаясь и кашляя…»
Серафим Лось ясно видел солдата с усеченной головой. Но какое это имело значение теперь, когда уже прошло два года, а в России советская власть и он сам, бывший левый эсер-боевик, теперь разоружился и стал свободным художником, обывателем, хотя все еще продолжает сводить счеты с отвергшей его революцией.
— Его убили! — крикнула она с порога. — Список в газете.
Серафим Лось посмотрел на нее воспаленными, слезящимися глазами.
— Этого не может быть. Макс дал мне слово. Вам показалось.
Она ухватилась за эту мысль. Может быть, ей действительно показалось. Или не так прочитала. В ее состоянии это вполне возможно. Просто галлюцинация. Или вообще никакой газеты не было. И афишной тумбы тоже не было. Ничего не было.
Серафим Лось положил голову на клавиатуру машинки. Пересиливая сердечный приступ, он стал шарить по столу, отыскивая дигиталис. Дать слово товарищу по каторге и обмануть? Чудовищно! Невероятно! Если это правда, он убьет Маркина, задушит собственными руками.
…Она бежала по улице, желая как можно скорее убедиться, что Лось прав и все это ей показалось. Она обошла вокруг ближайшей афишной тумбы и не нашла на ней ни «Аиды», ни газеты. Лось был прав: и газета и список были не более чем плодом ее расстроенного воображения…
О, если бы это было так!
Она побежала к следующей афишной тумбе. Но тумбы на обычном месте совсем не было. Пустое пространство. Как сон во сне, когда предмет вдруг исчезает бесследно и непонятно, существовал ли он вообще.
Надежда вспыхнула в ней с новой силой. Она даже засмеялась от радости и побежала дальше, желая убедиться в своей ошибке.
Сновидение несло ее по невидимым рельсам мимо афишных тумб, на которых не было и следа газеты. Но все же надо было окончательно удостовериться. Иначе невозможно жить.
Она стала разыскивать ту самую тумбу, на которой увидела проклятую газету со списком. Она была уверена, что этой афишной тумбы вообще не существовало.
Она выздоровела. Никакой тумбы больше нет и не будет. Она пойдет к сыну и убедится, что он жив и уже на свободе. Когда же она еще издали увидела ту самую афишную тумбу на углу против аптеки, где ее приводили в чувство, то она подумала, что это сон и она сейчас проснется. Сон во сне. Приблизившись, она