— Так Нина Глебовна полагает, что ожидают цензурные страсти?
— Попьют кровушки, — сказал режиссер. — Ну, вам, должно быть, не привыкать.
И тут Авенир Ильич не выдержал:
— А кстати, почему вы сказали, что бесполезно меня уговаривать?
Режиссер усмехнулся:
— Известно, с кем дружите.
Потом, помявшись, пробормотал:
— Нина Глебовна просила узнать, и я, разумеется, хотел бы… как у него дела? Он пишет?
Всегда, когда спрашивали о Ромине, лицо Авенира Ильича становилось торжественно непроницаемым с легким оттенком устойчивой грусти. Сегодня ему хотелось ответить возможно небрежней и равнодушней. Но нечто, успевшее укорениться и стать безотчетным, было сильней. И он негромко проговорил:
— Благодарю вас. Он работает.
Режиссер крепко пожал его руку и пожелал спокойного сна.
Чем больше приближалась Москва, тем тягостней становилась ночь. Надо было понять, как действовать или, наоборот, как бездействовать, когда он сейчас войдет в свой дом, как быть ему дальше и, наконец, надо понять самого себя.
Все это было жизненно важно, но он все время отодвигал поиск необходимых ответов. Как мог, он забивал себе голову. В Питере это почти удалось, лишь изредка сквозная игла в самый неподходящий момент с лета пронзала больное место.
Но в поезде, в комфортабельной клетке, в ее сгустившейся духоте, ему ничего не оставалось, кроме того, чтоб жалко барахтаться. Под несмолкающий гром движения, под свист разорванного пространства, пытаться переспорить судьбу, склеить разгромленную жизнь.
Он все дивился себе самому. Давно успокоилась лихорадка, когда он яростно добивался волнующе широкобедрой девицы, почти по-цыгански чернокудрой, с резким находчивым язычком. Давно уже унялся тот ливень, сделаны, кажется, все открытия, и среди них наиважнейшее, пришедшее в некий пасмурный день: люди живут не вместе, а около. Они разумно сосуществуют, откуда ж взялось такое мученье, неужто нет дыбы страшней обиды?
Как бы то ни было, надо смириться. Он мог повернуть свое колесо в другую сторону в ту минуту, когда услышал в такси оба адреса. Теперь уже поздно — что ни скажи, все будет выглядеть пошлым вздором, а сам он — олухом и шутом. В сущности, ничего исключительного. В сущности, все люди — чужие. Одна из этих чужих, так вышло, живет с ним рядом, в одной квартире. Обычный сюжет. Из него не выпрыгнешь. Совсем как из этого вагона, который несет его в Москву.
Когда он открыл входную дверь, ему показалось, что дом его пуст, но тут же услышал он шум воды.
— Омовение, — пробормотал он. И вспомнил, как веселился Ромин, когда он его знакомил с Розой.
— Входи, путник! Жена, омой ему ноги.
Вот так опрокидывают барьеры. С ходу. Первой же своей фразой. И та, к кому она обращена, невольно представит ее воочию, невольно нарисует в сознании, глядишь, картинка и оживет…
Роза вышла из ванной в махровом халате, быстро надетом на голое тело, волосы были блестящи и влажны.
— С возвращением. Я скверно спала. Дай Бог, чтоб душ привел меня в чувство.
Она не сделала поползновения поцеловать его, он был рад. Больше всего его пугало прикосновение ее губ.
— Я тоже спал плохо. В поезде душно.
Стараясь не встречаться с ней взглядом, он искоса на нее посматривал, точно надеялся обнаружить нечто новое, ему незнакомое, какую-то метку этих дней.
— Ты — со щитом? — спросила она.
— Все в порядке. Но что-то — не по себе. Пожалуй, прилягу.
— Сначала позавтракай.
— Не хочется.
— Ну что ж, полежи. Попробуй заснуть. Хоть подремать.
Завидно сдержанна. Ромин заметил, что в женщине удручает не сдержанность, а то, что ты видишь: ей нечего сдерживать. В наблюдательности ему не откажешь. Примем условия игры.
Спустя два часа она заглянула.
— Ромин звонит. Ты подойдешь ?
Он быстро ответил:
— Скажи, что я скис. Перезвоню, когда оклемаюсь.
И повернулся лицом к стене.
На что еще осталось сослаться? Не он первый, не он последний, кто дезертирует в болезнь, при этом, чаще всего, сочиненную. Речь, разумеется, не идет о некоей длительной симуляции. Но даже два дня дадут передышку. Надо собрать себя по частям, придать своей затаившейся жизни какую-то пристойную форму — пусть не рисунок, но хоть чертеж. Предстоящая ему повседневность будет нелегкой, но тем важнее выглядеть в ней возможно естественней, ничем не раскрыть своего подполья. И вместе с тем дать