окликнул меня из ямы.
Кто он такой, чтоб судить о власти? Он, для кого любой постовой был властью. Всесильной и непререкаемой. Не говоря о любом конвоире. Но эта строка как будто прилипла. Недаром я с юности не выносил, когда мои щеки хозяйски намыливали, хозяйски хватали чужие ладони. И каждый, кому они принадлежали, считал, что он получает право на панибратство, что между нами возникли близкие отношения. Особенно ужасен тот миг, когда его бритва скользит по горлу. Кажется, что играешь в рулетку, ставишь на кон свою судьбу. Захочет и перережет кадык. В эту минуту власть переходит к нему и это ты в его власти. Отсюда и его фамильярность и эта хозяйская манера. В какой-то книжонке я прочитал, что у французского короля был главный советчик — его цирюльник. Прохвост по имени Оливье. Смешно, у меня был свой Оливье. Начальник кремлевской охраны Паукер. Он был из мадьяр. Любил похвастать, что в молодости, в своем Будапеште, служил парикмахером в оперетте. И сам был не без актерских способностей. Однажды смешно показал Зиновьева, которого ведут на расстрел. Лез в любимчики. Был игрок. Заигрался.
Нет, никакие зигзаги памяти, ни строчки, приклеившиеся к сознанию, не отравили мне этого дня, вознаградившего за терпение и за мое умение ждать. В этом и состоит тайна власти. В терпении и умении ждать.
Глядел на сияние теплой волны и все вспоминал китайскую мудрость — ей уже скоро тысяча лет, но год от года она молодеет: на свете нет большего наслаждения, чем, сидя на берегу реки, посматривать на трупы врагов, которые проплывают мимо.
23
20 января Когда они «соединили жизни» — так говорит о подобных событиях наша изящная словесность, — я был, полагаю, на высоте. В этакой дворянской манере сказал, что перееду к Матвею, он же переберется сюда. Теперь я один, а их теперь двое — мне не нужны апартаменты.
Мое предложение было отвергнуто. Нет, Ольга переедет к Матвею. На том он стоит и не может иначе. Как Лютер. Ничего не изменится в моем налаженном обиходе.
Так оно все и произошло. Я остаюсь при своем интересе, при этом — в блестящей изоляции, как изъясняются англосаксы.
Все это я излагаю сыну. Обед наш несколько раз откладывался, мой деловой человек слишком занят, но вот мы сидим все в том же трактире, друг против друга, и он выслушивает несколько сбивчивый рассказ о новогодней революции.
Оба стараемся соблюдать принятый нами стиль общения. Честно сказать, это я его принял. Приспособился к этой невозмутимости, странной в молодом человеке, к упорядоченному теченью беседы, даже к постоянной усмешке, однако сегодня мне все трудней соответствовать правилам поведения.
— Оставь тебя одного на месяц… — покачивает он головой.
— На четыре.
— Разница невелика. Странно. Ходоки твоих лет, казалось бы, как раз обнаруживают, что холостячество утомительно и что они созрели для брака.
— Да, у меня — наоборот, — бросаю я холодно.
— Вы, художники, особая нация, что тут скажешь. Как все-таки устроен твой быт?
— Свет не без добрых людей, — говорю я.
В трактире в этот час малолюдно. Правда, за соседним столом пируют какие-то гурманы.
Выдержав паузу, Виктор спрашивает:
— Как же сложатся твои отношения с Матвеем Михалычем?
— Не задумываюсь.
— Однако же он, насколько я знаю, — единственный близкий тебе человек…
— Если и возникнут проблемы, то лишь у него, — говорю я жестко. — Как свидетельствует исторический опыт, для немолодого еврея лучшее место — на подхвате. Он это место имел, но утратил.
Сын снова покачивает головой:
— Суровы мы с теми, кого разлюбили. Матери еще повезло. Проделал бы ты с ней это нынче, можно было б и распаяться.
— Не думаю, — пробую улыбнуться. — Это еще Бунин заметил, что «для женщины прошлого нет».
— Писателю, конечно, виднее. Но наша Тамара Петровна в ту пору была не из бунинских героинь.
Сочувственный тон уступает место знакомой металлической ноте. Подчеркнутая категоричность. Должно быть, до сих пор защищается. Все-таки нет ничего уязвимей, чем отроческое самолюбие. Те раны никогда не рубцуются.
Странно, но эта шальная мысль о том, что Китайская стена дала трещину, меня успокаивает. Даже псевдорусский кабак, обычно действовавший на нервы, как все топорные стилизации, сейчас не выводит из равновесия. И ты, дружок, не в броне из стали.
— Ну, будь здоров, — говорит мой сын, приподнимая холодную рюмку. — Выпьем, пока не пришли папарацци узнать о причинах такого события.
Ничто уже больше не выдает той трещинки, проступившей в металле, когда Виктор заговорил о матери. Выпуклые глаза полусонны, в голосе тот же смешок победителя. Мне вновь предлагается обмен репликами в установленном навсегда регистре. Но это как раз меня не устраивает. Я не намерен вести диалог, изображая хор при солисте.
Мне кажется, он что-то почувствовал и даже испытывает дискомфорт.
— Разглядываешь, как незнакомого.
Я киваю: