Но резче и острее всего испытываешь в эти минуты привычную неподконтрольную боль и разрушительную нежность. Стоило только нам проститься, и сразу же этот завоеватель вновь превращается в мальчишку, которого ты когда-то кинул. Ольга права: воображение — мое проклятье, вечная дыба.
Скорей бы зарыться в ее подмышку. Спаси меня. Как ты это делаешь, как ты это неизменно делаешь. Маешься, клянешь свою участь и все-таки всякий раз спасаешь и собираешь по частям. Два якоря только и есть в моей жизни. Ты и работа. Работа и ты.
6
Юпитер. Внутренний монолог. (Дневник роли.) Странное дело, с юных лет мне были тягостны иудеи, а Ветхий Завет был ближе Евангелия. В нем, видимо, больше человеческого. Он — для людей, для тех людей, какие они на самом деле, а не какими должны бы стать.
Поэтому он был мне понятней. Наверное, южному человеку доступней ветхозаветная мудрость. Южанин искренней северянина.
Всегда мне было не по себе, когда я думал, что всю мою жизнь мне предстоит внушать прихожанам смирение, всепрощение, мир. Щека, оскверненная обидчиком, заклеймена, и только возмездие может стереть с нее шрам позора, но нет! Призывай того, кто унижен, отдать и другую на поругание.
Всегда ты обязан напоминать: кто меньше всех, тот будет велик. Кому по душе такое величие? Стань меньше всех, незаметней всех! Прочти у Луки, что сказал Иисус, когда ученикам захотелось однажды понять: кто был из них больше? Это естественное желание вызвало у него возмущение.
Однако со временем я подумал, что Ветхий Завет потому и подвергся такой сокрушительной ревизии, что потому он и был оттеснен — слишком естествен и непосредствен. В сущности, он создан для избранных, даже народ, его исповедующий, считал себя избранным народом. Новый Завет не признает за множеством такой исключительности. Вот почему на его языке легче разговаривать с массой. То, что неразумно для пастыря, может быть полезно для паствы.
Был Иисус честолюбив? А мог человек без честолюбия однажды сказать, что знает истину, идите за мной, и вы узнаете? Мог человек без честолюбия сказать про себя: я есмь хлеб жизни? А он сказал. И ему поверили. Все потому, что верят люди лишь тем, кто много берет на себя. С такими можно и потерпеть. «В мире будете иметь скорбь. Но мужайтесь: я победил мир». А? Каково? «Я — путь и истина и жизнь».
Знал, что сказать и как внушать. Суть в том, что тот, кто с ним, — в авангарде. Люди боятся отстать от жизни, слыть ретроградами, быть в хвосте. Избавь же их от этого страха. «Итак, кто во Христе, тот новая тварь. Древнее прошло, теперь все новое». Теперь все новое — кружится голова. Даже если ты «тварь», то «новая тварь». Какое-то время можно побыть и тварью. Важно, что есть перспектива.
Смирению он меня не выучил и всепрощению не научил. Но он объяснил мне, что значит верить и знать, что тебе под силу все, а слово должно быть одновременно и твердым: «я — путь», и полным ласки: «любите друг друга, как я возлюбил вас». Но кроме того, выучись ждать — чтоб люди успели к тебе привыкнуть. Когда ты выйдешь из неприметности на свет, тебя встретят без лишней опаски. И нет на свете важней науки, но и трудней, чем наука ждать.
7
4 октября Я лежал на продавленной тахте, перелистывая том Мандельштама, когда мою грудь пропорола тревога. Как хорошо, что Ольга дома.
— Оля, — зову я, — иди ко мне.
Она ничего не отвечает, не отрывается от писанины, которую принесла из клиники. Такой трудовой энтузиазм.
— Оля, прервись, — говорю я громче. Кивает, не поднимая глаз.
Мое тревожное чувство сменяется отлично знакомым мне раздражением. Похоже, сейчас я привычно взорвусь, но неожиданно для себя произношу подчеркнуто тихо:
— О-ля.
Голос мой еле слышен, но тверд. Ольга встает из-за стола. Лебедушкой проплывает по комнате, присаживается на тахту, на которой я возлежу, опершись на локоть.
Вздыхает:
— Ну что? Снова комарики?
Словцо это родилось не случайно. Наше первое совместное лето мы провели в лирической местности, мирной, заброшенной деревеньке, где нам никто не докучал. Нас навещали лишь комары, мешавшие нам любить друг друга. Ольга посмеивалась: завидуют. Но я относился к этим визитам без всякого юмора. С той поры она окрестила словом «комарики» мои беспокойные нервишки.
Возможно, воздействует кислая осень. За что только Пушкин ее любил? Больше всего я не выношу зыбкий и мутный срок перехода, неопределенность безвременья, к чему бы оно ни относилось — к истории, к чувству или к погоде. Москва потеряла всю притягательность — серая слюдяная громада, безжизненный, бескрасочный мир, нахохлившийся за влажными стеклами.
— Сколько же можно к тебе взывать?
Она укоризненно произносит:
— Какой ты все же нетерпеливый.
Упрек справедлив, но меня он злит:
— Во имя чего мне быть терпеливым? Зову тебя, значит, ты мне нужна.
— И зачем я понадобилась?
— Скажи мне, ты в самом деле считаешь, что мысль может материализоваться?
Она сдвигает пушистые брови.