— Это еще далеко не все. Понятно, что мысль на своем пределе обретает трагическое звучание, а где трагедия, там и поэзия. Понятно и то, что «Кнут» не вмещается в какие-то определенные жанры и все вы не можете установить, по какой епархии его числить — по науке или искусству. Но смысл всего в сути случившегося, в нее и заглядывайте, господа.
— И в чем же суть? — вскричал Маркашов.
— Каждый видит ее на своем уровне, — сострадательно произнес Яков Дьяков.
Клара Васильевна улыбнулась и медленно распустила веер. Дьяков поцеловал ее руку, она благосклонно потрепала его автономный черный клок. Он искоса взглянул на нее. Снова учительский пучок с тем же черепаховым гребнем, снова центральный строгий пробор — решительно никакого намека на ту вакхическую игру, которую он наблюдал на Пречистенке.
Очень скоро дискуссия завершилась. Весь полемический запал, весь порох и перец были истрачены, и восторжествовал дух согласия. В кратком заключительном слове безукоризненный Порошков с присущим ему душевным изяществом принес благодарность всем выступавшим — дискуссия удалась на славу. (Это мнение вполне разделила и приютившая оппонентов монументальная Анна Бурьян.)
Яков Дьяков поощрил Порошкова:
— Благодарю вас за резюме. Те из нас, кто не жил в Париже до взятия Бастилии третьим сословием, не знают, что такое учтивость, и вряд ли сумеют вас оценить. Но я-то там был и я оценил вас.
Один лишь доблестный Маркашов, вставая из-за стола, пробурчал:
— И все-таки все во мне бунтует против апологии плетки.
Но Дьяков услышал эти слова и бросил небрежно:
— Ваш бунт тоже кнут.
Полякович негромко сказал Маркашову:
— Самый безжалостный из кнутов — это общественное мнение. Я вам советую смириться.
— А я не смирюсь, — сказал Маркашов.
— Сгорите, — предупредил Полякович.
— Пусть. Если я гореть не буду, то кто ж тогда рассеет мрак? Я человек шестидесятых…
Тяжко ступая, он удалился. А между тем, к Якову Дьякову, медлительно перемещаясь в пространстве, приблизился плотный человек с благожелательной усмешкой. Все это время сидел он молча, не принимая участия в спорах. Отлично воспитанный Порошков лишь раз или два взглянул на него, спрашивая одними глазами, нет ли у гостя желания высказаться. Но гость лишь улыбался в ответ. Впрочем, он уже всех приучил к тому, что выступает тогда, когда ему это кажется нужным. То был Иван Ильич Семиреков, весьма уважаемое лицо, входившее в интеллектуальный штаб власти. В нечастых случаях, когда возникала необходимость в мозговом штурме, его призывали на службу отечеству и национальной идее.
— Ну что же, Подколзина можно поздравить, — весело сказал Семиреков. — Толкователь у него превосходный.
— Слишком высоко для меня, — со вздохом откликнулся Яков Дьяков. — Дай бог дотянуть до популяризатора. Вообще говоря, заводиться не следовало. Подколзин будет мной недоволен. Я прост и горяч. Постоянно вспыхиваю.
— Не скромничайте, — сказал Семиреков. — Так «Кнут» утверждает соединение и очерчивает границы? А вы уловили лейтмотив.
Дьяков посмотрел на него и, подавляя волнение, вымолвил:
— Иван Ильич… только вы не сердитесь… Я знаю, из вас слова не вытянешь… Можете мне не отвечать. Вы… читали? Впрочем, прошу извинить меня…
Семиреков покачал головой и дружелюбно рассмеялся.
— Лучше скажите о вашем затворнике. Как он живет? Говорят, чуть не бедствует…
Дьяков с достоинством помолчал.
— Что уж об этом… — сказал он негромко. — Подколзин не жалуется. Никогда. А вообще-то, Иван Ильич, не худо было б его ободрить. Когда человек всегда один… Доброе слово и кошке приятно.
— Это верно — и кошке и небожителю, — весело сказал Семиреков. — До свидания, Дьяков, был рад с вами встретиться.
Выйдя на улицу, Яков Дьяков увидел Глафиру Питербарк.
— Вы — гладиатор, вы победитель! — восторженно выкрикнула Глафира. — Я любовалась и упивалась. Каждой мыслью и каждым словом. На Маркашова смотреть было жалко. Если бы Подколзин вас слышал…
— Слава богу, что он не слышал, — сказал Дьяков. — Не любит, когда я взрываюсь. Он сам никому не отвечает. Ну что тут поделаешь? Он — олимпиец, а я по-прежнему чувств не таю и голову теряю по- прежнему.
При этих словах он нежно взглянул на смуглые щечки и жаркие глазки. Его откровенное восхищение доставило девушке удовольствие. Она элегически вздохнула:
— Жаль, что Подколзин так неприступен.
— А вы бы смогли его полюбить? — с сомнением произнес Яков Дьяков.
Помедлив, Глафира произнесла:
— Не знаю. Но хотела б понять, что такое — лежать в объятиях гения.
— Холодновато, — поежился Дьяков, словно он это испытал. — Над ним уже перистые облака, не