— По всей вероятности, Всевышний. Когда назвал человека Адамом.
— А есть и второй закон?
— Есть и второй, — с готовностью отозвался Дьяков. — Названное отнюдь не обязано представлять доказательства существования.
После долгой паузы Подколзин спросил:
— Но почему моему труду ты дал такое странное имя?
Яков Дьяков не согласился:
— Имя отличное. В нем есть все. Краткость. Вызов. Загадка. Провокативность.
— Ты сделал из меня самозванца…
— А хоть бы и так, — ухмыльнулся Дьяков. — Слово для родины неслучайное. Сопровождает всю нашу историю. Фундаментально и судьбоносно. Я уж не говорю о том, что наша словесность в него привнесла некую мистику и поэзию.
— Побойся Бога, — вздохнул Подколзин. — Есть для тебя какая-то разница между историей и авантюрой?
— Весьма относительная. И кстати, когда затеваешь авантюру, требуется крупный помол. Ну а теперь отскреби щетину и причешись по-человечески. Взглянул бы хоть раз на свою башню. Напоминает сеновал, на котором занимались любовью. Уж приведи себя в благообразие. Сегодня я вывожу тебя в свет.
Взволнованно бреясь, Подколзин спросил:
— Куда ж мы идем?
— В популярный театр. Причем на премьеру новейшей пьесы, которая занимает умы. Нам дали два места в ложе дирекции.
— Однако, как тебя уважают! — завистливо восхитился Подколзин.
— Нет спора, нет спора, — сказал Яков Дьяков. — К тому ж я сказал, что приду с тобой.
— Издеваешься, — простонал Подколзин.
— Георгий, это становится скучно. Ты можешь придумать что-нибудь новенькое? Забудь, кем ты был, и помни, кем стал.
— А что ты задумал? — спросил Подколзин.
— Хочу подразнить тобою столицу.
Подколзин взглянул на него с подозрением:
— Что ты вкладываешь в этот глагол?
— Ну как дразнят? Показывают ротвейлеру этакий шмат сочного мяса, помашут у него перед носом и тут же убирают назад. Можешь представить, как он распалится? Я имею в виду ротвейлера.
— Я, значит, шмат?
— Шмат сочного мяса. Довольно болтать. Отскреб подбородок? Ну, наконец-то. Идем, Подколзин. Надень предварительно штаны.
Дорогой он давал указания. Подколзину вменялось в обязанность не проявлять инициативы. Дьяков был тверд и категоричен. Чем ближе был театр, тем строже звучали инструкции и наставления.
— В ложе изволь усесться поглубже. Не вылезай на первый план. Слегка нарисуйся, не больше того. Сиди и мерцай, другого не требуется. С соседями сам не заговаривай.
— А если они ко мне обратятся?
— Буркнешь им что-нибудь односложное. Чем меньше произнесешь, тем лучше. Голосом Бог тебя не отметил. Он у тебя то скрипит, то вибрирует, то вдруг становится тоньше волоса, словно тебя перед этим кастрировали. Какая-то не то трель, не то дрель, кроме меня никто не вынесет. Помалкивай. В твоих интересах.
— На каждом шагу меня унижаешь!
— Я просто тебя остерегаю. И расстанься ты с классицистской патетикой! Социальный мыслитель выше нее.
Вечер был ласков, Москва — приветлива, улицы выглядели беспечно, весна справляла праздничный бал. Плывущий над миром лимонный месяц лукаво поглядывал на Подколзина, и вышедший на волю затворник чувствовал тревожную радость, кружение сердца и головы. И так захотелось себя ощутить частицей этого карнавала.
У входа в театр клубилась толпа. Девушка спросила у Дьякова, нет ли билетика для нее.
— Увы, моя прелесть, — вздохнул Яков Дьяков. — Увы, увы. Я ангажирован.
— Девушек к тебе просто притягивает, — с глухой досадой заметил Подколзин.
— Не хнычь. Ты еще с ними наплачешься. И нечего тебе думать о девушках. Сегодня здесь будет Клара Васильевна.
— Да кто ж она, эта Клара Васильевна? — спросил Подколзин. — Скажи наконец.
— Клара Васильевна это Клара Васильевна, — торжественно объявил Яков Дьяков. — В руках она держит лавры и молнии, в устах ее скрыты и мед и яд. Что будет пущено в ход — неведомо. Одних вознесет из праха к звездам, других низвергнет с небес в суглинок. Московская Афина Паллада. Но поспешим, поспешим, Подколзин, партер уж полон, и все трепещут. Пройдем же и мы — в ложу дирекции. Нам