начале своего пребывания в Вене сочинил адресованное ему письмо, а потом много раз возвращался к этому тексту, правил, изгоняя кавказский акцент, переписывал, и в результате у него получился такой вот интригующий текст: «Друг, привет. Я все еще в Вене и пишу всякую чепуху. Мы увидимся с тобой. Ответь, пожалуйста, на вопросы: 1. Как дела с «Правдой»? 2. Как у тебя дела во фракции? 3. Как группа? 4. Как Алексей? Ильич ничего не знает обо всем и тревожится. Галина говорит, что отдала Ильичу письмо, которое ты оставил для передачи, но Ильич, вероятно, забыл вернуть его. Я вскоре буду у Ильича и постараюсь взять его и отослать тебе. Привет Стефании и детишкам. Твой Вас».
Еще раз перечитав эти строки, Коба остался доволен: хорошо известный по ту сторону барьера «Вас» выглядел в нем ближайшим другом и доверенным лицом не менее известного там же Ильича, контролирующим все, что творилось у большевиков, вплоть до действий социал-демократической фракции в Думе. В том, что это письмо обязательно попадет куда следует, Коба был уверен, поскольку отправил его из Вены открытой почтой, пометив для «конспирации» текст 1912 годом и бросив конверт в почтовый ящик на подходе к своему временному жилью.
Заглядывая в недалекое будущее, отметим, что хитрость Кобы сработала лишь отчасти: письмо попало к его полицейским начальникам, отсутствие каких-либо последствий для Малиновского косвенно подтверждало принадлежность этого «друга» к охранительной агентуре, но Коба продолжал себя ощущать отодвинутым на задворки политического сыска. Обида на эту несправедливость у Кобы оказалась сильнее разума, и он пишет Золотареву послание о полицейской «недобросовестности» Малиновского. Такая беспримерная наглость мелкого осведомителя, каким был Коба в глазах «опекавшего» его Золотарева, возмутила этого важного товарища министра внутренних дел. Кроме того, в неожиданной активности Кобы он почувствовал угрозу своей большой игре и потому приказал полиции арестовать и выслать Кобу подальше, чтобы не путался под ногами у серьезных людей. Виссарионов этот приказ выполнил неукоснительно, а от себя добавил строгий повседневный надзор и приостановил выплату жалования. Так уже привыкший к полицейским хлебам Коба оказался в Сибири без денег и без какой-либо возможности совершить еще один из тех «героических побегов», которые ему в недалеком прошлом организовывали коллеги из полиции. Таким был итог Кобиной «интриги», начатой им в Вене небольшим письмецом к «товарищу по оружию», спокойно опущенным им в почтовый ящик перед отъездом к Ильичу.
7
День спустя поезд увозил Кобу с венского Северного вокзала на восток. За окном промелькнули городские окраины Вены, такие неприглядные в мокром январском снегу и слякоти, но Коба без труда представил себе красоту этих предместий в весеннюю пору в буйстве красок, в цветах и зелени, и из темных глубин его души выползло Искушение, представшее на сей раз в виде смутного желания бросить все эти «революционные дела» и зажить нормально: честно заработать деньги и, купив себе маленький домик на окраине какого-нибудь прекрасного города вроде уходящей вдаль Вены, прожить свою жизнь как положено смертному – в уважении, в кругу семьи и добрых друзей.
Коба, однако, вскоре преодолел эту непростительную слабость, и идиллические картины в его сознании были вытеснены другими видениями, в которых он, возвышаясь над «массами», как утес над равниной, указует путь всем этим человеческим стадам, с радостью рушащим пошлую красоту и мещанский уют, созданные ушедшими поколениями, топчущим портреты всех этих Францев-Иосифов и прочих императоров и высоко поднимающим Его знамя, на полотнище которого запечатлены орлиные профили «вождей пролетариата» и среди них, конечно, Его профиль. Когда же он начинал пристальнее вглядываться в эту созданную его воображением картину, все прочие профили почему-то начинали бледнеть и постепенно исчезали, и только немеркнущее золотое очертание Его Лика продолжало гореть в солнечных лучах на фоне темно-голубого Неба.
Коба улыбнулся этим приятным видениям и, удобно расположившись на мягком диване в своем купе, стал еще раз просматривать записи, приготовленные для Ильича. За этим скучным для тридцатичетырехлетнего горного орла делом он немного вздремнул, потом дремота перешла в сон, а когда, проснувшись, он взглянул на часы, то увидел, что до прибытия в Краков остается не так уж много времени. Он сложил свой нехитрый багаж и, выйдя в коридор, пристроился у окна.
Поезд огибал небольшой городок, живущий своей будничной жизнью: лошадь медленно тянула подводу, людей на улицах было немного, одни куда-то торопились, другие беседовали, встретив знакомых; из печных труб прямо к небу почти вертикально поднимался дымок, обещая хорошую погоду наступающему дню.
На пробежавшей мимо платформе какого-то полустанка, который венский скорый прошел не останавливаясь, смешно хлопотали люди. Уже имевший краковский лавочно-базарный опыт, Коба сразу же распознал в них галисийских евреев, вспомнил важную физиономию Троцкого и еще раз подивился многоликости этого народа. «Марксизм прав, – подумал он. – Евреи – это не нация, это что-то другое, и с ними еще нужно будет разобраться». Что он впоследствии и попытается сделать. А пока он порылся в своих бумагах и, отыскав уже слегка потертое письмо Ильича, рассмотрел собственноручно начертанный Стариком план пути от Краковского вокзала на улицу Любомирскую в уже знакомый ему дом. Этот недолгий путь по Кракову он должен был пройти твердым и уверенным шагом, чтобы ни у кого не возникло на его счет никаких подозрений.
8
Отнеся Адольфа к педерастам, Коба был не прав, но сексуальную озабоченность незнакомца он определил довольно точно. Правда, когда первый венский приятель Адольфа – Райнхольд Ханиш, взявший над ним шефство, позволял себе по отношению к нему некоторые не вполне приличные фамильярности, он иногда возбуждался, но сразу же усилием воли подавлял в себе это влечение, а в своих мечтах постоянно покорял ослепительных белокурых красавиц, сразу же признававших в нем своего властелина и повелителя.
Но как ни трудноразличимы были для Адольфа воображаемый и реальный миры, время от времени смолкала постоянно звучащая в его мечтаниях музыка великого гомосексуалиста Вагнера, и он оказывался в когтях грубой действительности, ожидавшей от него неприятных для его сентиментальной натуры решительных поступков. Поэтому в человеческом мире он ненавидел все и вся, и эта жгучая ненависть не оставляла его ни на минуту, иссушая душу и сердце.
В то же время нельзя было сказать, что ему не везло: постоянно находились люди, ему сочувствовавшие и помогавшие. Это были преимущественно евреи: и доктор Блох, бесплатно лечивший его мать, и Йозеф Файнгольд, который помог ему получить скудное, но крайне важное для него наследство, и помогавший ему сбывать его акварельки Йозеф Нойман, к которому он сбежал, измученный тиранической опекой Ханиша, и столяр Моргенштерн, бесплатно делавший рамочки к его рисункам, и некоторые еврейские религиозные благотворительные организации, помогавшие скромному и учтивому «гою». Обращали на него внимание и женщины, одаривая его на венских улицах многозначительными взглядами. Адольф, однако, не представлял себе, каким образом мужчины проходят этот сложный путь от нескромного взгляда до постели.
Конечно, веселая Вена предоставляла мужчинам и более легкие варианты: по вечерам на тихих улицах ярко светились окна, где за прозрачными гардинами лениво двигались полуголые девушки. На стук окно приотворялось, и после нескольких слов свет гас. Предварительно узнав порядок цен, Адольф однажды, когда ему повезло и в один день «ушли» сразу три его акварельки, сам проделал то, что ему неоднократно приходилось наблюдать издали. Все было почти так, как в его мечтах, только в постели властелина и повелителя из него не получилось, и это, в свою очередь, вызвало новый прилив злобы, направленной на все человечество.
Это постельное поражение радикально перестроило весь воображаемый мир Адольфа: Белокурая Женщина в нем больше не жила, и все его обитатели разделились на два объекта – сам Адольф и «масса», в виде которой представало остальное человечество. Таким образом, «масса» заняла и довольно прочно место Женщины, функции же самого Адольфа при этом не изменились: он остался повелителем и властелином теперь уже «массы». Отличие Адольфа от большинства душевнобольных состояло в присущем