Олег Григорьев тоже наркоман (много курит), тоже выступает за запрет наркотиков (кроме того, на котором сидит) и рассуждает за экономику. Теория его неплоха, надо сказать, но не оригинальна. Я слышал ее в ином изложении от разных людей. А состоит она в следующем, если вкратце: технологические зоны могут существовать только в режиме постоянного расширения, иначе наступает кризис. Поясню…
То, что живые эволюционирующие системы могут существовать только в режиме экспансии, является мыслью тривиальной. Вы могли узнать ее из учебников биологии или из моей книги «Апгрейд обезьяны».[5] Экспансия для конкурирующих сложных систем есть просто способ существования, обеспечивающий выживание. Потому что застой означает смерть — реальную или эволюционную.
Капиталист не может не думать о расширении производства, иначе его сожрут. Если я как производитель, например, печек СВЧ решу для себя, что с сегодняшнего дня я прекращаю расширять производство, поскольку мне достаточно того, что есть, завтра меня не будет — я разорюсь. Ну хотя бы потому, что чем больше выпуск продукции, тем ниже ее себестоимость, этот факт известен даже неэкономистам. Соответственно, меня за счет более низкой себестоимости просто вытеснят с рынка конкуренты. Если я заторможу развитие, я не смогу покупать патенты, внедрять инновации… В общем, выживать можно только в гонке. Метафора о прыжках со льдины на льдину знакома моим постоянным читателям по упомянутой бессмертной книге. Картина скачущего по плывущим вертким льдинам человека, остановиться для которого значит умереть, ярка и понятна. А нас между тем постоянно тянут остановиться и успокоиться в тихом и славном деревенском житье, в чем вы очень скоро сами убедитесь — еще не успеет рассеяться сизый дым хазинской сигареты.
Кстати, сразу даю и следствие из вышесказанного: сказки Римского клуба и прочих зеленых социалистов типа «гринписовцев» или патриархальных традиционалистов вроде мэра Москвы Лужкова, выступающего против генно-модифицированной продукции на наших прилавках, а также мифы о чинном житии «в равновесии с природой» и «экономном расходовании ресурсов» есть не что иное, как пораженческие разговорчики. Которые до добра не доведут…
Так вот, продолжу мысль моих собеседников: когда разные технологические зоны сталкиваются друг с другом в своем расширении, в них начинается кризис, потому что прекращается рост. В конце XIX века столкнулись три технологических центра — Британия, Германия и США. Дело закончилось Первой мировой войной, которая всех противоречий не разрешила. После Второй мировой войны в мире осталось всего два центра — США и СССР. Они начали расширяться и столкнулись в конце шестидесятых, что и завершилось кризисом — экономическим и политическим (Карибский кризис). В СССР, как небезосновательно полагает Григорьев, начиная с шестидесятых тоже был экономический кризис. Просто в силу планового хозяйства он протекал не так быстро. Строго говоря, падали обе страны, и хазинские слова о том, что СССР в семидесятые выиграл гонку, означают только то, что он падал медленнее.
— Теперь США одни на планете, — развивает Хазин григорьевскую идею. — То есть остался всего один центр, который после падения СССР освоил все. Земной шар кончился, больше некуда расширяться! В этом смысле нынешний кризис планетарный и предельный, обычными методами его разрешить нельзя. Это значит, что та экономическая модель научно-технического прогресса, которая была запущена в XVI веке, завершилась, полностью исчерпав себя.
— Полагаете, человечество сможет отказаться от научно-технического развития?
— Модель экономики за последние полторы тыщи лет менялась трижды! Сначала была позднеантичная, она отличалась развитым разделением труда, высоким уровнем жизни и такой производительностью труда, которой человечество потом достигло только к XIX веку. Для такой производительности просто не было столько потребителей: в рабовладельческом обществе невозможно создать необходимый спрос. В итоге эта модель пришла в противоречие и разрушилась. Ей на смену пришла статичная цеховая модель, которая просуществовала тысячу лет. А в XVI веке ее заменила модель научно- технического прогресса, которая требует постоянного расширения рынков. Она тоже свое отработала.
— И какая же модель придет ей на смену? — заинтересовался я.
— Этого никто не знает. Зато известно другое: каждый подобный переход — всегда острейший кризис для человечества. Слом поздней античности сопровождался великим переселением народов, падением Римской империи… XVI–XVII века — эпоха религиозных войн, когда в Германии в некоторых регионах осталась всего четверть населения, остальных выкосили войны и сопутствующая им чума. В некоторых городах вообще не осталось женщин — всех сожгли.
— Погодите, я вот что имел в виду… При всех пертурбациях и неприятностях, которые происходили с человечеством, нельзя сказать, что научно-технический прогресс начался в XVI веке. Отнюдь! Он начался с каменных топоров. На большом масштабе мы видим неуклонное движение вверх от каменных орудий до выхода в космос. Вот магистральная линия развития человечества, которая и называется прогрессом.
— Когда я слышу слово «прогресс», моя рука тянется к пистолету, — афористично, хоть и несколько вторично выразился Хазин.
— Пистолет — тоже дитя прогресса.
— Прогресс в технике не есть прогресс в нравах. Нравы как раз испортились.
— Напротив, прогресс и рост уровня жизни смягчают нравы, улучшают их, — возразил я, поскольку неоднократно писал об этом в своих книгах.
— Ничего себе улучшают! Вы можете представить себе в Европе в XIV веке свадьбу двух гомосексуалистов?
— Их бы сожгли на костре. А сейчас это вообще никого не касается, кроме них. Я же говорю, нравы смягчаются. А это значит, что мораль растет. Впрочем, это вопрос вкуса. Кому-то не нравятся свадьбы гомосексуалистов, и он называет их аморальными. А я считаю аморальным вмешиваться в чужую жизнь.
— Прогресс, в таком случае, тоже дело вкуса. Мне не нравятся многие вещи в прогрессе. Например, идея о том, что кто-то может за мной постоянно наблюдать. Мне активно не нравится, что меня заставляют жрать генно-модифицированную пищу, но я не могу от нее отказаться, потому что она уже везде.
— Вы что, против прогресса, что ли, я не понимаю?
— А я не понимаю, почему частью прогресса должна стать генно-модифицированная еда! Не хочу! И не хочу микрочип под кожу, который отслеживает все мои перемещения и содержит всю информацию обо мне.
— Этот чип — просто более продвинутая разновидность паспорта, мобильника и кредитной карточки «в одном флаконе».
Очень удобно — нельзя потерять. К тому же, если вы попадете в беду, чип даст сигнал, вас сразу найдут и спасут.
В Спасибо, я сам справлюсь. К тому же я не верю, что найдут и спасут: кто-то будет принимать решение — а нужен нам этот человек или нет.
— Что за чушь? Если вы сорвались с горы или попали после аварии на операционный стол, спасатели и врачи помогают вам автоматически, не интересуясь фамилией. У вас прямо какая-то депрессивно- конспирологическая паранойя, отягощенная теорией заговора!
— Я считаю, что прогресс сам по себе, прогресс ради прогресса — это вещь опасная. Вы говорите о техническом прогрессе, но прогресс может быть разным. Давайте говорить о духовном прогрессе! Давайте стихи писать, книги писать…
— Стихи и прочее искусство — вторичное дело. Чистое развлечение. Игрушка. А технический прогресс — объективное усложнение вещей, научных теорий и самой структуры цивилизации. В отличие от стишков. Стишки и Гомер неплохие писал три тыщи лет назад, не хуже нынешних. Это не прогресс. А вот синхрофазотрона у греков не было… А вообще, мы с вами уперлись в ценностные категории. Точнее, вы уперлись.
— Совершенно верно! — Хазин достал очередную сигарету. — Я традиционалист. Вы считаете, что микрочип под кожей, который заменит паспорт и кредитную карточку, — прогресс. А я считаю, что есть истинные ценности, отказываться от которых нельзя, и любое покушение на них — преступление. Я считаю, что разработка технологий, которые позволяют отследить местонахождение человека, — преступление и таких ученых надо вешать публично на площади.
— И свадьба педиков — тоже преступление?