испытанным средством традиционной любовной стратегии. Вальмон из 'Опасных Связей', начиная свою кампанию против г-жи Турвель, тоже прикидывается застенчивым и боязливым. Сверх того, в данном случае, Пушкин, так хорошо знавший женский нрав, должен был понимать, что Анну Петровну, побывавшую в школе А. Г. Родзянки, а также, вероятно, и других господ того же склада, мудрено было поразить дерзостью и бесцеремонностью. Недостаток внешней почтительности мог даже возмутить и обидеть ее, как намек на ее несовсем безупречную репутацию.
По всем этим причинам мы не особенно склонны верить непривычной застенчивости Пушкина. Но целиком и без всяких оговорок стать на эту точку зрения также нельзя. Он действительно любил А. П. Керн, правда, недолго, но сильно. Она была уже не так хороша собою, как в юные годы, но, повидимому, ей свойственна была, особенная, томная и чувственная грация, от которой неизменно кружились все мужские головы. И любовь в сердце Пушкина, как это с ним часто бывало, должна была загореться сразу, в первую же минуту этого нечаянного свидания в столовой Тригорской усадьбы. Впечатление от встречи в 1819 году, оживленное перепиской с Родзянкой, вдруг соединилось с этим новым, и по внезапности своей, тем более сильным впечатлением. Нахлынули желания, туманившие мозг, и расчетливый Дон-Жуан обратился на минуту в неловкого, объятого замешательством влюбленного.
С этой встречи, в течение месяца слишком, они виделись почти каждый день. Оправившийся от своей действительной или мнимой неловкости Пушкин рассыпал перед восхищенной Анной Петровной блестящие каскады своего остроумия и любезности. Все же, главным средством обольщения для него был его поэтический талант, и он не преминул им воспользоваться. 'Однажды, – продолжает свой рассказ А. П. Керн, – явился он в Тригорское со своей большою, черною книгой, на полях которой были начерчены ножки и головки, и сказал, что принес ее для меня. Вскоре мы уселись вокруг него, и он прочитал нам своих 'Цыган'. Впервые мы слушали эту чудную поэму, и я никогда не забуду того восторга, который охватил мою душу. Я была в упоении, как от текучих стихов этой чудной поэмы, так и от его чтения, в котором было столько музыкальности, что я истаевала от наслаждения… Через несколько дней после этого чтения тетушка предложила нам всем после ужина прогулку в Михайловское. Пушкин очень обрадовался этому, – и мы поехали. Погода была чудесная, лунная июльская ночь дышала прохладой и ароматом полей. Мы ехали в двух экипажах: тетушка с сыном в одном, сестра [Анна Ник. Вульф], Пушкин и я – в другом. Ни прежде, ни после я не видела его так добродушно веселым и любезным. Он шутил без острот и сарказмов, хвалил луну, не называл ее глупою, а говорил: 'Jъaime la lune, quand elle eclaire un beau visage'. Хвалил природу и говорил, что он торжествует, воображая в ту минуту, будто Александр Полторацкий остался на крыльце у Олениных, а он уехал со мною. Приехавши в Михайловское, мы не вошли в дом, а пошли прямо в старый, запущенный сад,
Приют задумчивых дриад, с длинными алеями старых дерев, корни которых, сплетаясь, вились по дорожкам, что заставляло меня спотыкаться, а моего спутника – вздрагивать. Тетушка, приехавши туда вслед за нами, сказала: 'Mon cher Pouchkine, faites les honneurs de votre jardin a madame'. Он быстро подал мне руку и побежал скоро, скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться. Подробностей разговора нашего не помню; он вспоминал нашу первую встречу у Олениных, выражался о ней увлекательно, восторженно и в конце разговора сказал: 'Vous aviez un air si virginal; nъest ce pas, que vous aviez sur vous quelque chose, comme une croix'. На другой день я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою – Анной Николаевной Вульф. Он пришел утром и на прощание принес мне экземпляр II главы 'Онегина', в неразрезанных листках, между которыми я нашла вчетверо сложенный лист бумаги со стихами:
и проч.
Когда я собиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него мелькнуло тогда в голове – не знаю. Стихи эти я сообщила тогда барону Дельвигу, который их поместил в своих 'Северных Цветах'. Мих. Ив. Глинка сделал на них прекрасную музыку и оставил их у себя. Во время пребывания моего в Тригорском я пела Пушкину стихи Козлова:
Мы пели этот романс Козлова на голос Benedetta sia la madre – баркароллы венецианской. Пушкин с большим удовольствием слушал эту музыку и писал в это время Плетневу: 'Скажи от меня Козлову, что недавно посетила наш край одна прелесть, которая небесно поет его Венецианскую ночь на голос гондольерского речитатива; я обещал о том известить милого, вдохновенного слепца. Жаль, что он не увидит ее, но пусть вообразит себе красоту и задушевность; по крайней мере, дай бог ему ее слышать. Questo e scritto in presenza della donna, come ognun puo veder' (1).
Пушкин уже весь пылал страстью, и немногого не хватало, чтобы пламя это сообщилось Анне Петровне. Но тут поджидал его [а может быть, отчасти и ее] весьма неприятный сюрприз: в дело вмешалась Прасковья Александровна Осипова и настояла на немедленном отъезде всего семейства, вместе с Анной Петровной, в Ригу. Анненков говорит, что Прасковья Александровна увезла племянницу 'во избежание катастрофы'. Прогулка, о которой повествует Анна Петровна, состоялась 18 июля, а 19 обитательницы Тригорского двинулись в путь.
Прасковья Александровна, конечно, хотела прекратить соблазн, охранить устои нравственности и приличий. Но это ли было главным мотивом ее поступков? И сам Пушкин, и Анна Петровна, и Анна Николаевна Вульф сомневались в этом и, кажется, были правы: Прасковья Александровна ревновала и пользовалась случаем устранить молодую и обольстительную соперницу. Моральные соображения давали для того весьма удобный предлог.
За предыдущие месяцы в сношениях между Михайловским и Тригорским, поскольку они нам известны, не проскользнуло ничего, позволяющего заподозрить излишне нежные чувства П. А. Осиповой к ссыльному поэту. Переписки за это время между ними не было, а все лица, посвященные в тайну, буде таковые имелись, хранили молчание. В марте 1825 г. Прасковья Александровна записывала у себя в месяцеслове:
'По висту должен мне
П. – 1 р. 50 к.; я ему – 20 к.
…– 1.70… -10
…– 1.80… -
…– … -70
Пушкин играл в вист гораздо хуже и менее счастливо, нежели тригорская барыня; это с несомненностью явствует из приведенной записи. Но предположить на основании ее о возможности каких- нибудь романических отношений между партнерами, разумеется, нельзя. Перед нами идиллическая, невинная, несколько даже сонная картина помещичьей жизни в деревенской глуши. И вот, внезапно ревнивая вспышка, происшедшая в июле того же года, озаряет эту картину совершенно новым светом.
Прасковья Александровна бесспорно имела причину ревновать: Пушкин действительно увлекался Анной Петровной Керн. Но было ли у П. А. Осиповой хоть какое-нибудь право на это? Иначе говоря, остались ли ее отношения с Пушкиным в границах обыкновенного доброго знакомства, или проникло сюда уже какое- нибудь более интимное начало? Вопросу этому вероятно суждено навсегда остаться без ответа. Прасковья Александровна, если пренебречь понятиями того времени, была еще далеко не старуха. Повидимому, она хорошо сохранилась физически и – что еще важнее – сберегла душевную молодость. По женской линии она происходила из рода Ганнибалов. Значит, в жилах ее бунтовала та же горячая, неукротимая африканская кровь, что и у Пушкина. А поэт, томимый скукой заточения и отрезанный почти от всего мира, не мог быть особенно взыскателен. Кроме того, роман с Прасковьей Александровной представлял для него одно важное