хорошо знал своего бывшего воспитанника — талант актера он ставил превыше всего на свете.
— Думаю, ты прав,— задумчиво отвечал Нерон, словно не вполне понимая, что слова Сенеки относятся к нему.— Иной раз я чувствую, как что-то разрывает меня изнутри. Ты не замечал во мне этого?
— Замечал, император,— сокрушенно покачал головой Сенека.— С самого твоего детства в тебе боролись два великих предназначения. Если бы не благо Рима, которое для меня священно, я бы и сам сожалел, что победило твое второе предназначение.
— Так ты думаешь,— со сдержанной радостью спросил Нерон,— что моим первым предназначением была поэзия?
Сенека не ответил, а лишь скорбно уронил голову.
На следующий же день после этого разговора Салюстий стал вольноотпущенником. «Я не удивлюсь, если он станет гражданином Рима, а потом и сенатором,— подумал Сенека, составив нужные бумаги.— Хотя что же удивляться, Римом давно уже правят лицедеи».
Салюстий стал человеком, бывшим при императоре едва ли не все время дня и ночи. На пирах он сидел за императором, в театре — возле. Сказав нечто остроумное или оценив игру актеров, император поворачивался к Салюстию и спрашивал:
— Как тебе это?
И Салюстий глубокомысленно кивал. Еще Нерон любил, чтобы Салюстий слушал его чтение, а иногда они вдвоем разыгрывали какой-нибудь отрывок. Император поправлял чтение Салюстия, а тот восторгался талантом Нерона, и порой в лице его был восторг, а порой в глазах слезы.
Салюстий был значительно умнее, чем могло показаться вначале. Император часто менял любимцев именно потому, что они зарывались — смотрели на окружающих с холодным превосходством, а то и с откровенным презрением, вмешивались в государственные дела, откровенно воровали. Короче, делали все, что делает человек, потерявший чувство меры и мнящий себя значительно выше, чем он есть на самом деле.
У Салюстия же хватило ума не поддаться подобным соблазнам. Он остался почтителен с окружающими, вежливо улыбался, если к нему обращались, и вообще старался быть в тени. Особенное почтение он выказывал в отношении Сенеки и даже несколько раз назвал его «хозяин». Когда Сенека заметил, что называть так его не нужно и что он давно уже не его хозяин, Салюстий приставил ладонь к груди и выговорил чуть дрогнувшим голосом:
— Так я чувствую здесь.— И добавил едва слышно, почти умоляюще: — Ты не оставишь меня, хозя... сенатор?
— Не оставлю, Салюстий, будь покоен,— пристально глядя в глаза актеру (пока тот не увел взгляд в сторону), ответил Сенека.
Он не верил в настоящую человеческую преданность, тем более в преданность раба. Человек может быть предан из выгоды, а не из любви. В такого рода преданности Сенека не только не находил ничего дурного, но считал эту преданность наиболее верной. Если хочешь, чтобы человек был тебе предан, веди себя в отношении его так, чтобы ему это было выгодно. И в отношении Салюстия Сенека вел себя именно таким образом. Он не раз с совершенно серьезным лицом говорил окружающим о замечательных душевных качествах своего вольноотпущенника и о его выдающемся таланте, зная, что его мнение обязательно дойдет и до Салюстия, и до императора. Если кто-нибудь при этом делал понимающее лицо (понимаю, сенатор, тебе нужно говорить именно так), с этим человеком он становился холоден и официален. Он словно чувствовал, что Салюстий ему обязательно понадобится для какого-то важного предприятия, и предчувствие его не подвело. Когда он стал думать, как приставить Никия к императору, то вспомнил о Салюстии — лучшей кандидатуры ему не найти.
Конечно, тут невозможно было говорить о непременном успехе, в этом плане имелись свои подводные камни, но время поджимало, и Сенека все же решился рискнуть. Собственно, ничего другого ему не оставалось.
Самое неприятное заключалось в том, что Салюстия так или иначе приходилось посвятить в свой план, пусть и частично. Неприятно иметь человека, от которого ты зависишь, тем более если этот человек не живет рядом и ты не можешь за ним наблюдать постоянно. «В конце концов,— приняв окончательное решение, сказал себе Сенека,— Салюстий, как и все, смертен, а смерть, как известно, может настигнуть человека совершенно внезапно». При этом он усмехнулся и щелчком пальца сбил пылинку с края стола.
Глава седьмая
Сначала Сенека окончательно переговорил с Никием. Он не стал заходить издалека и, лишь только Никий пришел к нему, спросил:
— Ты помнишь, как говорил мне, что император Нерон не человек, а чудовище?
— Я не сказал, что он чудовище,— поправил его Никий,— я просто сказал, что он не человек.
— Но разве ты не считаешь его чудовищем?
— Считаю,— после короткого молчания чуть настороженно выговорил Никий.
— Очень хорошо,— сказал Сенека и, пристально глядя на Никия, продолжил: — Я хотел сказать тебе, что тоже так считаю.
Никий не отвечал, хотя взгляда не уводил, и Сенека спросил:
— Что ты об этом думаешь?
— Я думаю,— спокойно отозвался Никий,— что каждый человек рано или поздно должен понять это.
— Очень хорошо,— повторил Сенека,— Теперь я хочу спросить тебя: как надо поступать с чудовищем?
— Ты говоришь об императоре? — в свою очередь спросил Никий, и Сенеке показалось, что губы его раздвинулись в чуть заметной улыбке.
— Ты меня правильно понял, я говорю об императоре,— почему-то почувствовав раздражение и стараясь подавить его, ответил Сенека,— Я повторяю вопрос: как надо поступать с чудовищем?
— Римскому сенатору это должно быть лучше известно, чем мне,— уклончиво ответил Никий.
«А он не так прост, как кажется»,— подумал Сенека и сказал:
— Римский сенатор считает, что чудовище должно убить. Скажи, разве назареи считают иначе?
— Я не могу отвечать за всех.
— Отвечай только за себя,— проговорил Сенека.
— Спаситель говорил, что нельзя убивать,— помолчав и наконец уведя взгляд в сторону, произнес Никий; голос его при этом звучал не очень уверенно.
Сенека хорошо понял причину этой неуверенности и тут же спросил с улыбкой:
— Но разве он имел в виду чудовище? Как я понимаю, он говорил о людях. Или ты признаешь, что император Нерон все-таки человек, хотя и дурной?
— Я...— произнес Никий и запнулся (Сенека с волнением ждал ответа, зная, что это главный пункт всего их разговора).— Я... не знаю,— наконец выговорил он и посмотрел на сенатора виновато.
— Нет, Никий, ты знаешь,— голос сенатора прозвучал как никогда твердо,— ты знаешь, что он не человек. Он истребил тысячи твоих братьев и истребит, если его не остановить, еще многие тысячи. Ты знаешь, и я знаю, что он не просто убивает их, но истребляет, причем получая удовольствие от вида смерти, не щадя ни женщин, ни стариков, ни детей. Или я не прав, мой Никий?
Не поднимая глаз, Никий едва заметно кивнул.
— Вот видишь,— сказал Сенека,— мы думаем с тобой одинаково. Разве ты не убьешь змею, которая жалит ребенка? Разве ты не убьешь зверя, напавшего на женщину? И разве мы не убиваем взбесившуюся собаку?
— Я не знаю, что отвечать, сенатор,— вздохнул Никий.— И я... ты чего-то ждешь от меня?
— Да, Никий, я хочу, чтобы ты поразил чудовище,— шагнув к юноше и глядя на него сверху вниз, сказал Сенека.