счастья. «Уверьтесь, друзья мои, что быть счастливым и быть добрым есть совершенно одно и то же. Одно только злоупотребление слов разделило два сии состояния, по существу и началу своему соединенные. Если бы язык образовали философы: блеск, честь, богатство не носили бы на себе прелестного имени счастия, но назывались бы просто блеском, чес-тию, богатством, вещами средними, из коих и добро и зло равно могут родиться… Несовершенство счастия доказывает только несовершенство наших добродетелей».
Кто-то, вероятно, сочтет этот патетический призыв искать счастье в самом себе за чистейший, оторванный от реальности идеализм. И действительно, в стоицизме немало есть сугубо умозрительного. Однако в данном случае перед нами истина, не лишенная практицизма. Как бы то ни было, в ней таится признание самого грустного, быть может, закона человеческой жизни, по которому не бывает в этой жизни ничего такого, чего человек не мог бы потерять или утратить, что не могло бы превратиться для него в свою противоположность. Как построить свое существование в этой круговерти, называемой жизнью, где все изменчиво и подвержено исчезновению? Как спастись от яда неотвратимых утрат? И вот он ответ — должно увериться, что истинное наше счастье в свойствах души нашей, то есть в том, что отнять у нас можно лишь с самой жизнью вместе. И если мы несчастливы, то обязаны винить в этом только себя.
Современник Иисуса Христа, идеолог и проповедник стоицизма Луций Анней Сенека до сих пор подвергается упрекам за то, что, осуждая в своих нравственных поучениях богатство, роскошь, власть, славу, не был самолично чужд корыстолюбия и честолюбия, знавал при жизни все названные мирские утехи. Эти упреки были б, наверное, справедливы, если бы вел он жизнь, противоречившую собственным убеждениям. Но дело-то в том, что такого противоречия у него не было. Стоические доктрины Сенека проповедовал не для того, чтобы по ним строить свою жизнь, и тем более не потому, что желал побудить других людей жить в соответствии с ними. Только безумец способен поверить, что можно заставить людей отречься от погони за богатством, властью, славой. Здравомыслящий догадывается, что все
Выбрав в молодости своей в качестве обители истинного счастья единственно собственную душу, Сперанский будто предчувствовал, что все внешние блага, как то: блеск, честь, власть — окажутся в его жизни непрочными и ненадежными, что почти все из окружающего, способное дарить блаженство — друзья, возлюбленная, семья — назначено для него в будущем не только к приобретению, но и к утрате, причем на редкость скорой и печальной…
Молодость — пора самой чистой, самой искренней дружбы. В России дружить умели, друзей ценили по-особому. Друзья для русского человека значили нечто большее, чем простое средство времяпрепровождения, способ развлечения или источник помощи в нужде и поддержки в делах. В России для человека с душой и талантом друзья являли часто едва ли не единственную в его жизни сферу, где он мог побыть самим собой, насладиться свободой выражения истинных своих чувств и мыслей, которые, если не дашь им выхода, измучают, истерзают и душу, и талант. «Как прекрасно быть хорошим человеком в глазах друзей! — писал молодой В. А. Жуковский своему другу А. И. Тургеневу. — Это я теперь очень чувствую. Напротив, в глазах тех людей, которые нас не понимают или имеют совсем другой образ чувств и мыслей, делаешься мертвым, сомневаешься в самом себе, теряешь свою свободу чувствовать и мыслить, теряешь надежду, первую, единственную причину всякой деятельности».
Жители рассматриваемой нами эпохи охотно признавали выдающуюся роль друзей в жизни первого из тогдашних поэтов — А. С. Пушкина, первого из историков — Н. М. Карамзина, но вот первому по таланту государственному деятелю, каковым считали М. М. Сперанского, наотрез отказывали как в потребности в друзьях, так и в способности их иметь. Среди его современников широко распространенным было мнение о заложенной в его натуре скрытности, полном отсутствии в нем желания делиться с кем-либо подлинными своими чувствами и мыслями. «Я не думаю, чтобы Сперанский имел хоть одного истинного друга», — писал М. А. Корф. Модест Андреевич считал, что свойства характера Михаилы Михайловича делали его малоспособным к истинной дружбе.
Относительно доживавшего последние на этом свете годы
«Любезный друг! — обращался Михайло к Константину Злобину. — Душа моя привыкла изливать все свои чувствия в твою. Ты был свидетелем моих слабостей. Твое проницательное око зрело исходы моего сердца. Нередко оно разговаривало с твоим. Оно рассказывало тебе свои заблуждения и в сем одном находило уже довольно отрады».
Константин Злобин получил образование в школе Евангелического общества Моравских братьев гренгутеров, располагавшейся в основанном чешскими колонистами городке Сарепта[28]. Он знал несколько иностранных языков, отличался огромной эрудицией, имел склонность к поэтическому творчеству. В то время, когда Сперанский учился и преподавал в Санкт- Петербургской семинарии, Константин Злобин служил в канцелярии Санкт-Петербургского военного губернатора. Впоследствии он будет служить сверхштатным чиновником по особым поручениям при Г. Р. Державине. Отцом Константина Злобина являлся известный в среде столичной аристократии и даже самой императрице своей благотворительностью и патриотизмом богатый купец Василий Алексеевич Злобин[29].
«Может быть, я холоден в дружбе внешней, но зато я постоянен и, полюбив раз, не переменю своих правил», — писал Сперанский в одном из писем к П. Г. Масальскому. Петр Григорьевич происходил из семьи священников и получил образование в Ярославской духовной семинарии. Он был другом Сперанского и поверенным в финансовых делах до конца его дней. И умер в один год с ним.
«Друг мой» — так обращался Михайло Сперанский и к Петру Словцову. Тот же, в свою очередь, считал Сперанского лучшим своим другом. Подружились они в Санкт-Петербургской семинарии. Петр Словцов прибыл сюда из Сибири после окончания Тобольской епархиальной семинарии. Он был почти на пять лет старше Сперанского. По завершении учебы в Петербурге Петр Словцов вернется в Тобольск на должность учителя философии и математики в той самой семинарии, выпускником которой был. Но жизненным дорогам друзей еще не раз суждено будет пересечься.
Князь Алексей Борисович Куракин был человеком сплошных противоречий. Не лишенный природой острого ума, являлся он в то же самое время довольно ограниченным в воззрениях. Несколько весьма банальных истин, где-то походя подобранных, да ряд абстрактных понятий, по преимуществу французского происхождения, составляли всю его политическую мудрость. Ведя развратный образ жизни, отличаясь мотовством и суетливостью в делах, имел он вместе с тем большую приверженность ко всякому внешнему порядку и был в целом формалистом. Крайне угодливый в свойствах характера, он выступал в наружных манерах с удивительным благородством и представительностью. В последние годы царствования императрицы Екатерины II Алексей Борисович Куракин занимал должность управляющего «третьей экспедицией для свидетельствования государственных счетов»; с восшествием на императорский престол Павла I назначен был генерал-прокурором; при императоре Александре I являлся малороссийским генерал- губернатором, а затем министром внутренних дел; наконец, при императоре Николае I был председателем департамента экономии Государственного совета и орденским канцлером. Однако натуре его в наибольшей мере соответствовала всегда лишь одна должность. «Все тот же квартальный надзиратель или следственный пристав», — скажет о нем в 1823 году М.М.Сперанский. В холоде этого высказывания ничего не было бы примечательного, когда б не то особое значение, каковое имел А. Б. Куракин в судьбе того, кто его изрек. Был Алексей Борисович для Сперанского, что называется, «роковым человеком». Именно через