своем показывает их отсутствие. Не потому ли происходит это, что жизнь строго по правилам, невзирая на обстоятельства, и жизнь с полным растворением в обстоятельствах одинаково для общества глупы, вредны, безнравственны? Кто-то сказал: понять — значит простить. Сперанский, был бы он понят, безусловно, оказался бы оправданным. Но в свойствах человеческой жизни заложено нечто такое, что не дает живущим понять друг друга. Быть может, это постоянная ее текучесть, не позволяющая застыть хоть на мгновение и окинуть спокойным, не торопящимся взором окружающих; быть может, это постоянная погруженность в жизненный поток и слишком тесная привязанность ко всему, что составляет человеческое бытие, и вследствие этого невозможность отдельному человеку взглянуть на себя и других как бы со стороны, посторонним взглядом.
Внимательный и непредубежденный подход к Сперанскому не позволил бы, думается, приписать ему банальную угодливость или бесхарактерность, но обнаружил бы в его поведении определенную закономерность — в конечном счете то, что зовется жизненной философией. Фактор этот — как ни называй его: жизненной ли философией или же попросту мировоззрением — часто упускается из виду в размышлениях о судьбе конкретного человека, а между тем именно из него вытекает большинство человеческих поступков и, следовательно, именно в нем, как правило, настоящая разгадка последних. Внешне противоречивая жизнь — жизнь, состоящая сплошь из поступков, противоположных один другому, — может быть такой только потому, что человек в различных обстоятельствах твердо следовал главным своим личностным потребностям, упрямо хотел остаться самим собой, слишком старался соблюсти тот закон, по которому живет его душа, строится весь его внутренний мир — закон, составляющий внутреннюю логику его личности. Модест Корф в своей биографии Сперанского прошел мимо его жизненной философии, описал лишь внешние обстоятельства его жизни, и скорее всего как раз поэтому выдающийся русский государственный деятель, рядом с которым довелось ему пребывать в службе на протяжении почти четырнадцати лет и судьбу которого он впоследствии специально изучал, остался для него, в сущности, человеком непонятным и странным. Впрочем, имея пред собою судьбу, столь полную разнообразных и загадочных событий, резких поворотов и метаморфоз, судьбу по обстоятельствам своим так редкостно драматичную и все же совершенно законченную, каковой именно и выдалась судьба Сперанского, очень легко за этой внешней жизнью, что сложилась из поступков и случилась на миру, не углядеть жизни внутренней — жизни дум, эмоций, чувств.
Чем более развит у человека внутренний мир, тем труднее жить ему в мире внешнем. Какими бы ни являлись окружающие обстоятельства, как бы ни менялись они, всегда таятся в них для человеческой личности силы творящие и губящие. Многое в судьбе ее, если не все, зависит поэтому от того, как построит она свои взаимоотношения с внешними обстоятельствами. А это проблема, и не простая! Кем ни был бы человек, но если одарен он личностью великой, не избежать ему необходимости снова и снова решать эту проблему. Вступивший на поприще государственной службы Михайло Сперанский был проникнут чувством, обыкновенно не свойственным молодости, а именно: безверием в возможность человеческой личности превозмочь обстоятельства, перестроить что-либо в них по собственному усмотрению, быть независимой, самостоятельной. Существо бессильное, неспособное справиться ни с личными страстями и пороками, ни с общественным злом, обреченное лишь на покорность судьбе — таков человек в представлении молодого Сперанского.
Нужно, очень нужно иметь высшее понятие о предустановлении человека, о звании его в будущее, чтоб не упасть под бременем зол, человека давящих. В недостатке утешения невежда опирается на древние столбы суеверных надежд.
Ни по летам, ни по обстоятельствам моим не имея причин жаловаться на судьбу свою, я привык однако ж представлять себе людей младенцами, коих счастие здесь на земли состоит в перемене игрушек и коих огорчения по большей части происходят от щелчков, которые они сами дают друг другу. Счастлив, кто может больше их давать, нежели сколько принимает.
Себя Михайло также представлял существом бессильным перед внутренними пороками и внешним злом. «Я — бедный и слабый смертный», — записывал он в свою заветную тетрадь.
Данное ощущение Сперанский пронесет через всю свою жизнь. Находясь в довольно зрелом уже возрасте, он со спокойной твердостью напишет: «Провидение нас водит как детей на ленте и только для опыта дозволяет иногда нам обжечься или уколоться». В другой же раз станет уверять, что человек есть не что иное, как кусок глины, которой дают разные формы, что в покорности, гибкости и мягкости состоит все его достоинство и предназначение. А всякий ропот с его стороны относительно окружающих обстоятельств является бунтом против Провидения. Как же вошло, как вселилось в Сперанского столь тоскливое воззрение на роль человека в мире?
Появись оно у Сперанского лишь на склоне лет, мы сочли бы горький личный опыт главнейшим здесь источником и причиной и были бы правы безусловно. Но поскольку такое воззрение возникло в нем еще в молодости и дальнейшей судьбою его лишь укреплялось, нам ничего не остается, кроме как указать на ту общественную атмосферу, в которой взрастал духовно молодой Сперанский, Не она ли главная виновница появления в нем безверия в возможность человека быть сильнее обстоятельств? Ведь живший в те времена молодой Николай Карамзин проникнут был таким же настроением. «Предадим, друзья мои, предадим себя во власть Провидению!» — призывал он в письмах из Франции в 1790 году.
Жили в ту пору, однако, и те, кто исповедовал противоположное. Но действиями своими они, казалось, лишь доказывали бессилие человеческой личности перед обстоятельствами. Какую решимость сломить иго последних носили в себе молодые французские революционеры! «Обстоятельства непреодолимы только для тех, кто отступает перед могилой», — твердил Сен-Жюст. И что же? Раздули пламя… Но сами в нем и сгорели. Не так ли? Великие надежды на счастье, добродетель и вольность породило восемнадцатое столетие, но как будто лишь для того, чтобы погубить их. «Столетье безумно и мудро», — напишет о нем Александр Радищев и, пронзенный чувством бессилия перед обстоятельствами, добровольно покинет поле сражения с ними — свою собственную жизнь.
Сомнений нет в том, что перестать жить — надежное средство остаться непобежденным обстоятельствами. Но единственное ли это средство? «Чтобы быть сильным, надо быть как вода. Нет препятствий — она течет; плотина — она остановится; прорвется плотина — она снова потечет; в четырехугольном сосуде она четырехугольна, в круглом — кругла. Оттого, что она так уступчива, она нужнее всего и сильнее всего». Не таится ли в этой древней китайской поговорке подходящее решение?
В свое время записал ее для себя Лев Толстой. Существует закон, по которому в книгах замечается или понимается лишь то, что первоначально впитано из действительной жизни. Гениальный наш писатель-философ прежде осознал выраженную в приведенной поговорке истину собственным жизненным опытом. В возрасте 29 лет он занес в дневник такую вот запись: «Прошла молодость! Это я говорю с хорошей стороны. Я спокоен, ничего не хочу. Даже пишу с спокойствием. Только теперь я понял, что не жизнь вокруг себя надо устроить симметрично, как хочется, а самого надо разломать, разгибчить, чтоб подходить под всякую жизнь». Михаил Пришвин, писатель, сумевший сохранить оригинальность своей русской личности во времена, не терпевшие никакой оригинальности, особливо личностной, в конце своей жизни признался: «Моя задача была во все советское время приспособиться к новой среде и остаться самим собой. Эта задача требовала подвига…»
Михайло Сперанский в свое время, в другую эпоху русской истории, в ином общественном положении нес такое же бремя. В одном из его писем есть признание, удивительно похожее на пришвинское: «Наука различать характеры и приспособляться к ним, не теряя своего, есть самая труднейшая и полезнейшая в свете. Тут нет ни книг, ни учителей; природный здравый смысл, некоторая тонкость вкуса и опыт — одни наши наставники». Не в этих ли словах Сперанского разгадка той черты его личности, которую современники его и биографы назвали угодливостью и бесхарактерностью?
Каким образом можешь ты в разнообразных обстоятельствах, среди множества различных людей остаться самим собой, сохранить в целости все, чем наполнен сосуд души твоей, — все то, что собрал ты в себя по капле из чужого, окружающего тебя, но считаешь исключительно своим? Будешь в недвижимости пребывать — застоится духовное в тебе содержимое, заплесневеет, испортится. Будешь двигаться,