но выбрал место помягче, помшистее и привалился к дереву. Отломил ломоть от оставшегося хлеба и лениво, едва ли не с отвращением, сжевал его, трудно глотая черствые куски. И закрыл глаза, заставляя себя хоть не надолго уснуть. Но заснул, к немалому своему удивлению, легко, будто в черную бездонную яму провалился. И, к еще большему удивлению, ни один сон не пришел. Словно и не было кровавого набега, словно не было Врановой смерти. И не он бил стрелами и сек мечом врага. И не он отлеживался в укрывище древа — отца.
А проснулся оттого, что чья — то влажная и шершавая, но поразительно мягкая ладонь водила по его щеке. И кто-то с нескрываемой обидой ворчал на него. А кому бы ворчать, когда нет больше волхва?
И дедко будил не так. По иному поднимал.
— Поднимайся, лежень! — едва рассвет забрезжит, ворчливо басил он. — Девки все пороги обступали. А ты все глаз продрать не можешь.
А откуда бы им, этим самым девкам, взяться в их лесном углу? Они и в городище наперечет. И с пелен знают с кем придется жизнь коротать. Кто же не знает, то догадывается. Да и не до девок ему пока по молодости лет. Хотя нет — нет, да и остановится глаз на чьей — нибудь красе, зальется алым цветом и аж сердце задрожит. И душа вон из тела вылетит. А уж когда на себе взгляд поймает, озорной, угадывающий, так и вовсе хоть к реке беги, либо в озеро с разбега кинься вниз головой, чтобы жар в себе унять.
Откормил его старый волхв. Лес выходил, взлелеял. Ростом зрелому мужу вровень. А иных так и вовсе перерос. Плечом широк, телом крепок. Только лик ребячий. Щеки розовые. Как у девки, губы пухлы. В глазах небо отражается. Волосы светлые из — под ремешка, как у Врана, до плеч. И не поверишь сразу, что воз один поднимает. И на своих плечах держит, когда колесо слети или в осенний хляби чека вылетит. Но когда, что не по нраву, сведет брови к переносице, затвердеют скулы да губы подожмет, а глаза нальются холодом, сам Вран не угадает, сколько же лет ему зимой минуло.
Не со зла ворчит дедко. Дает понежиться.
Нет больше старого волхва. И ворчать больше не кому.
А ладонь гладит, и гладит. И прижаться бы к ней потуже щекой, но во сне разве прижмешься. Открыл глаза, а перед ним косолапый. Аж сопит, до того старается. Провел рукой по лобастой голове и поскреб пальцем за ухом. Бэр засопел еще громче и от удовольствия заурчал сытым котом.
— Ложись рядом, лизун. Рано, не рассвело еще. — Шепнул ему в ухо. И насторожился.
Ночью в лесу голос далеко разносится. К чему лес тревожить.
И бэр, благостно вздохнув, привалился к его боку и затих. А Радко подкатился к нему ближе, зарылся в густую шерсть руками и снова задремал.
Разбудили птичьи голоса. И оттого, что кто-то смотрит на него. Открыл глаза, а над ним бэр свесил морду и жалобно пофыркивает.
— Проголодался? — Догадался Радко. А хотя, как не догадаться? — Угощения ждешь?
А зачем было спрашивать? Ждал. Еще как ждал. Слюна с языка капает. И лапой мешок из — под его головы выцарапывает.
— Ладно, дармоед. Разделим поровну. — Распуская устье мешка, согласился он. — Как же звать тебя все — таки, родич?
Задумался, наморщив лоб, глядя на бэра. А тому, по глазам видно. Наплевать было на то, как и кто его звать будет.
— Не гоже. Безымянному ходить. Спросит тебя хороший человек, а ты знать, не знаешь. И не так, и не этак. А не пойми как. Тебе самому что больше нравится?
Бэру больше нравилась хлебная краю, крошки которой он бережно долизывал.
— Сразу и не догадаешься. — Радко подпер лоб по — умному, перстом. — Нареку я тебя Ягодкой. Тебе как? Не по нраву?
И снова ошибся. Наплевать с высокого дерева ему на звонкое имя. Снова с вожделением сунул морду в мешок. Наверняка намекал на то, что совсем не возражает против того, чтобы побаловаться сушеной рыбкой.
— Подрастешь, так мы тебя иначе назовем. А пока не подрос, в Ягодках походишь. — Он с сомнением покачал головой. — Если доживем конечно. А пока Ягодкой походишь. Имя как раз впору такому сластене, как ты. Но лучше бы тебе, парень, шагать обратно. Дольше проживешь, чем за мной таскаясь.
Увещевания пролетели мимо ушей бэра.
Имя ли, краюха ли пришлись бэру по душе, но он довольно хрюкнул и Радогору показалась, что рот его раскрылся в не широкой довольной улыбке.
Шли долго и Ягодка за его спиной начал жалобно повизгивать. Солнце уже давно перевалило за полдень, когда ему показалось что потянуло дымом. А еще над годовой, в верхушках деревьев поплыл сизый, едва заметный дымок. И Радко, мягко, не слышно ставя ноги, побежал на него, держась за деревьями, делая короткие остановки, чтобы прислушаться. И бежал дальше. Скоро за деревьями увидел стены еще одного городища. Упал в траву, прополз на брюхе сотню саженей и затаился, наблюдая. Ягодка свалился рядом и жалобно заскулил.
— Тише ты! — Прикрикнул на него Радко. Если повезет, все твое будет. Дольше ждал, подождешь и еще. А нет, так не держу.
Косолапый умолк, но смотрел на него так жалобно, что Радогор от осознания собственной вины, отвел глаза в сторону.
— Ну, прости. Оговорился.
Лежали долго. Но ни голосов, ни конского ржания так и не услышали. И только дым продолжал подниматься над тыном.
— Зайдем со стороны ворот. — Решился он. — А там посмотрим.
И короткими перебежками, продолжая скрываться за деревьями, а иногда падая в густую траву, побежал вдоль тына, туда, где по его мнению должны быть ворота городища. Бежал и думал о том, что все, до смешного, пока похоже на те воинские забавы, которыми тешились порой ребята из их городища. И усмехнулся. Прежде играть не довелось, так уж сейчас наиграется.
Ослепляющая. Не управляемая злоба, которая лишает способности все видеть и все угадывать, как тому учил Вран, прошла. А на смену ей пришла холодная, расчетливая и пугающая ярость, которая делает все яснее. И ярче. И не для того, чтобы уберечь жизнь. А для того, чтобы не оборвалась она, прежде чем завершит он свое дело.
Обогнул кромкой леса стену городища, зашел с другой сторорот, ни в ворота.
И снова скроются за лесом и болотами.
Никого. Ни из воны и снова уперся взглядом в ворота. Створки распахнуты. Видимо и эти были застигнуты врасплох. А, спрашивается, зачем им сторожиться? Хоть и не порубежье, но не на краю живут, не ближнее, как у них. От городища к городищу шагать и шагать. Выберутся к большой воде раз в году на торжища с тем, что лес дает, и снова скроются за лесом, за болотами. Скользнул в городище, прижимаясь к створке ворот, перелетел через голову и с колена повел стрелой с щуйцы на одесную, обводя взглядом городище.
И вроде не было двух дней пути. И словно не уходил из своего горордища. Все, как там… Тоже, как и его родичей, врасплох застигли. И так быстро, что собаки взлаять не успели. Люди выскакивали в чем мать родили и падали под ударами копий и мечей, так и не успев взять топор в руки. Сонного и обеспамятевшего от женского плача и детского крика и косорукий посечет. Вот и посекли.
Но головешки все еще тлеют.
Значит, еще совсем не давно здесь были. Резко, так, что позвоночник хрустнул, повернулся и зашагал из городища.
Мертвые не осудят. Им сейчас спешить не куда. Обождут. А вот ему медлить нельзя.
Дорога от городища вдоль стены уходила в сторону и ныряла в лес. Ошибиться нельзя. Невозможно. Всю дорогу испятнали лошадиные копыта. Мимо не пройдут. Дорога узкая, идут гусьском. Лишь изредка выстраиваются по двое в ряду. И лесом скоро не побегут по неизведанному пути. До другого же городища путь не ближний. Все равно где — то да остановятся на дневку.
Но лучше от дороги отдовинуться.
А те, по всему видно, далеко на полночь забраться собираются, коли полон с собой не ведут. Полон ноги вязать будет. Быстро не поскачешь. Обратным путем брать буду. А пока тот, что уже взяли, с малыми