Темная и жуткая, как бездна, кавказская ночь тихо подкралась к природе и раскинула над нею свой траурный полог. Русский лагерь, теперь уже вплотную придвинутый к самым утесам Ахульго, как бы замер, придавленный мглою. Только изредка раздается лязг ружья часового, нечаянно ударившего дулом о каменистый грунт почвы, да где-то внизу, под землею, изредка раздаются глухие удары железных кирок. Такие же точно удары слышны, когда копают могилу… Впрочем, это и есть могила, в которой, может быть, суждено погибнуть не одной человеческой жизни. Завтра эта могила будет готова. Неутомимые саперы проложили своими лопатами длинный подземный ход от берега Койсу к громадному уступу, с которого удобнее всего начать штурм твердыни. Этот штурм назначен с зарею. До зари должны быть закончены подземные работы; вот почему целую ночь напролет стучат лопаты и кирки в подземелье и глухие подземные удары едва внятно будят тишину.
Чутко прислушивается к ним, этим ударам, молодой офицер первого Куринского батальона, стоя неподалеку от своей палатки и вперив глаза в беспросветную темноту ночи.
Его зовут Борисом Владимировичем Зарубиным. Несмотря на свою молодость, он уже отличенный герой. Белый Георгиевский крестик смутно белеет на его груди. Сам главнокомандующий, барон Розен, повесил ему этот крестик за взятие Гимр, когда Зарубин, еще будучи совсем юным поручиком, влетел вместе со своим взводом удальцов-куринцев на бруствер башни, защищаемой отчаяннейшими мюридами. Тогда же он получил и чин штабс-капитана. А теперь, по прошествии семи лет, он, капитан и командир одной из рот первого батальона, пришел вместе с отрядом генерала Граббе брать Ахульго.
Его считают храбрым, примерным офицером, и он на отличном счету у начальства. Самые трудные поручения даются ему, потому что в главной квартире знают, что капитан Зарубин выйдет из них со славой и честью. Вот и теперь, при завтрашнем штурме, генерал-майор Пулло, по указанию графа, предложил Зарубину с его ротой войти в состав удальцов-охотников, вызвавшихся с зарею проникнуть подземным ходом под стены замка. Поручение опасно. От него веет смертью. Наскоро вырытый проход может обрушиться и заживо погрести под собою весь батальон охотников. А там, впереди, еще большая опасность. Фанатики-мюриды дорого продадут свою жизнь. Они дерутся как львы, не считая врага, и в каком-то диком исступлении кидаются на русских. Это достойный неприятель. Он, Зарубин, убедился в этом давно: у них полное пренебрежение к смерти и безумная отчаянность во всем. Они точно ищут гибели, смело кидаясь в русские ряды. Еще бы! Погибших в газавате ожидает неземное блаженство, и смерть — лучшая награда храбрецам! Таков девиз этих безумцев. Борис Владимирович успел их узнать отлично. Постоянно участвуя в делах против горцев, он не только изучил их обычаи и природу, но сумел довольно основательно познакомиться и с их языком.
Он не мог не уважать их за храбрость и удивлялся им. Да, это страшный враг, не приведи Бог подобного! И завтра он встретится с ним лицом к лицу.
До сих пор никогда еще сердце молодого офицера не трепетало при мысли об опасности, а теперь, этою ночью, что-то больно и остро саднит его. Это не страх, нет! Сколько раз приходилось Зарубину сталкиваться лицом к лицу со смертью; на плече его большой шрам — след чеченского удара, полученного им под Гимрами; он не боится смерти… Он готов ко всему. А между тем сердце его болит сегодня, и он знает причину этой боли.
Вчера к ним на передовые позиции примчался казак с «летучкой»[63] к командиру. В переметной сумке у него было несколько писем к офицерам от их семейств, воспользовавшихся оказией. И на его долю нашлось письмо от жены, из Тифлиса, где она жила с двумя детьми: семилетним Мишей и трехлетней Леной.
Ее письмо дышало лаской и заботами о нем. В конце письма посылала свое благословение и привет детей.
О, эти дети! Все сердце его обливалось кровью, когда он оставлял их, уходя с полком… Голубоглазый, жизнерадостный, всегда веселый, живой и улыбающийся Миша и немножко меланхоличная, задумчивая и поэтичная Леночка с худеньким и болезненным личиком крепко отца целовали перед последним походом. Он как сейчас видит их милые головки, слышит их звонкие, нежные голоса. Ах, если бы увидеть их снова! И зачем жена прислала ему это письмо перед самым штурмом! Ему тяжело будет умирать с ним на груди! Жизнь кажется такой прекрасной и так тяжело расставаться с нею, когда чувствуешь всю нежность и ласку ближних! Одному, бобылем, легче умирать. Никого не оставишь сиротами и не обездолишь… Он поднял голову к темному небу… И там стояла непроглядная мгла, как и здесь, внизу. Борису Владимировичу стало невыносимо тяжело от этого мертвящего душу мрака. Нестерпимо захотелось услышать человеческий голос, почувствовать вблизи себя живое существо. Он тихо позвал:
— Потапыч!
Из-за белого полога палатки выглянула фигура денщика, старого, испытанного боевого солдата. Потапыч и по сию минуту не бросил бы строевой службы, если бы чеченские раны, обильно покрывавшие его старое тело, не давали себя знать.
Он неслышно приблизился к офицеру и тихо произнес недовольно-ворчливым и в то же время добрым, ласковым голосом:
— И чего не спите, спрашивается? (Между Потапычем, обожавшим своего барина, у которого он служил около восьми лет, и Зарубиным установились дружеские, далеко не дисциплинные отношения), шли бы спать, ваше благородие! Перед штурмом-то выспаться как следует не мешает. Ведь дело не легкое поди: с самим Шумилкой схватиться, може, прийдется. Так вы бы того, на боковую. А? Я вам и чайку с ромом оставил, холодненького. Крепче от него соснете!
Голос старого денщика звучал необычайной нежностью и заботой. Видно было, что благополучие своего барина и его судьбу он ставит выше всего.
— Ладно! Ладно! Лягу, Потапыч, — отвечал ему Зарубин. — Не ворчи… О ребятах задумался… Что-то они?..
— Чего они! Так же по земле ходят, как и мы с вами. Небось не вверх ногами. Что им у матери под крылышком делается? Лизавета Ивановна и приголубит их, и укроет от всего дурного. Вам хуже… — снова недовольно заворчал тот.
— А как ты думаешь, возьмем мы Ахульго, старик? — внезапно прервал его вопросом Зарубин.
— Беспременно, — радостно оживляясь, без малейшей паузы, залпом выпалил Потапыч, — что бы им, таким, как его превосходительство Пуле[64] да полковник Циклауров, да не взять? Помоги им, Господи! Да за такими господами наша братия хошь в самый ад пойдет! И то сказать: хороши наши молодцы-куринцы. Знал главнокомандующий, кого во главе штурма поставить… Небось возьмем!.. Гимры взяли, Тилетль взяли, Аргуань тоже… и это возьмем. Как Бог свят! Еще Шумилку гололобого накроем… Во как! Длинный хвост ему прищемим; небось еще яману заклянчит! Он, ваше благородие, тольки издали храбер… И морды эти евоныя…
— Мюриды! — поправил денщика Зарубин.
— Ладно, и за морды сойдут, не велики птицы! — произнес тот ворчливо.
— Ну не скажи! Мюриды храбрые воины, и в битве они хоть куда! А вот ты мне что сделай, Потапыч, — вдруг неожиданно перевел Борис Владимирович разговор на другую тему, и голос его дрогнул затаенной тревогой, — если меня убьют (долго ли до греха), ты мне Богом побожись, старик, что семьи моей не оставишь. Мишу Елизавете Ивановне поможешь вырастить и таким же верным царским слугою его сделаете, каким был отец. Чтобы он, Миша, ради царя и родины жизни своей не щадил — слышишь?
— Слышу-то слышу, — совсем уже сердито отозвался в темноте не совсем твердый голос Потапыча, — только что толку-то с того, что слышу? Потому все брехня это одна, ваше высокоблагородие… сущая брехня, и только! Ишь ведь, умирать вздумали! Гляди-кось, на завтра второго Егория нацепите… А вы смерть! Убьют! Да где же это видано?.. Да что же это?.. Да я…
Голос старика внезапно дрогнул и оборвался. Тихое, чуть заметное всхлипывание послышалось подле Зарубина. Не то ручей улькал, не то плакал кто-то.
«Славный он, верный, добрый! — догадавшись о происхождении этих звуков, произнес мысленно офицер. — С таким, как он, и умирать не страшно. Вырастит Мишу и храбрецом сделает… Истинный друг…»
— Ну, старина, пойдем! — добавил он вслух. — Обнял бы тебя, да в темноте не вижу. И то правда. Выспаться перед штурмом не мешает. Идем!