распорядился об уничтожении его представления к Георгию, находившемуся в штабе дивизии, и о предании его суду за бегство с поля сражения и за самострельство. Прапорщики, товарищи К., дали уничтожающие показания. По нескольким пунктам военных законов К. должен был подвергнуться высшей мере наказания. Но у него оказались связи, полк переходил из одной армии в другую, и соответственно передавалось и судебное дело о нем, тянувшееся почти полтора года.
Однажды, проходя с полком через какой-то этап, офицеры увидели в окно К., устроившегося временно в этапном батальоне. Я послал дозор арестовать его, чтобы расстрелять на месте и тем закончить затянувшееся следствие. Но длинные ноги и сильное сердце К. и тут ему не изменили — он удрал от дозора быстрее лани. Когда я лежал в тылу раненый, К. приходил просить меня о прощении его вины. Я отказал. Наконец, когда я уже покинул полк, К. судили, приговорили к смертной казни. Но понятие государственного интереса уже ослабело в развалившейся России — Брусилов заменял все расстрелы вечной каторгой. Когда наступила революция, К. оказался в числе жертв царского режима, был освобожден и восстановлен в звании прапорщика.
Я его встретил в 1920 г. на улице Москвы близ Ревсовета; он был штабным работником Красной армии, широко раскрыл мне свои объятия и хотел поделиться со мной воспоминаниями о дорогом прошлом, но я уклонился… Я должен был проявить к К., во многом симпатичному малому, полную твердость, так как то же преступление совершали стрелки; и какое право имели бы мы карать жестоко самострельство среди солдат, если офицеру оно сходило бы с рук?
Штаб полка неотлучно сопровождался офицерским собранием. Столовая подчас раскладывалась в 2 км от неприятеля. Хозяйственный Колтышев даже протестовал, утверждая, что я не в праве подставлять под расстрел кухню и столовую, купленные на частные средства офицеров. Однажды после обеда в Тарговицах, над столом, где только что закончили обедать офицеры, разорвалась шрапнель, перебила тарелки, ранила убиравших стол стрелков. Но я придавал огромное значение тому, чтобы офицеры были всегда хорошо накормлены, по возможности горячей пищей, чтобы я имел возможность оказать известное влияние на пришедших обедать офицеров резерва; наконец, спокойное, уверенное расположение штаба оказывало большое влияние на стойкость полка. Я слышал, как в начале войны капитальный трус ген. Раух привел в полную негодность свою прекрасную 2-ю гвардейскую кавалерийскую дивизию требованием, чтобы в штабе, при первом вторжении в Восточную Пруссию, на ночь лошади не расседлывались и ни один офицер не снимал сапог. Дивизия смеялась над начальником дивизии, лично поверявшим ночью, все ли офицеры спят в сапогах, чтобы в случае нужды можно было мгновенно испариться. Поэтому я всегда демонстративно раскладывал весь свой скромный багаж и раздевался на ночь, как дома{25}. Роты должны были знать, что я им верю и сплю спокойно вблизи неприятеля под их охраной.
Столовой заведовал симпатичный прапорщик Кудрявцев, киевский статистик, конечно народный социалист чистейшей воды. Ему было под пятьдесят лет, он имел право служить только в ополчении, по ошибке был зачислен в наш полк, кормил нас и был всеми почитаем, хотя за обедом мы любили подшутить, затронув его демократические идеалы, которые он сейчас же с яростью начинал отстаивать. Как только мы захватывали какой-нибудь рубеж у неприятеля, было известно, что командир полка начнет ругаться — почему нет артиллерийского наблюдателя и где копается в тылу прапорщик Кудрявцев.
Пусть не подумает читатель, что я, так высоко оценивающий роль Кудрявцева и офицерской столовой, предавался, командуя полком, обжорству. Я совершенно не выносил примеси сала, мясная пища обостряла у меня катаральные явления, и, опасаясь, что я скисну не от неприятельской пули, а от желудочного катара, первые два месяца командования полком я ел только манную кашу, а впоследствии — изредка суп, изредка котлеты; перед ночным маршем, чтобы отбить сон — стакан черного кофе, иногда стакан красного вина.
Помимо перечисленных прапорщиков, я мог бы остановиться еще и на десятках других, очень достойных и ценных, выдающихся командирах. Но и сказанного достаточно, чтобы подчеркнуть, что прапорщики отнюдь не представляли собою какой-то серой, малоценной, второсортной массы; наоборот, среди этой молодежи было удивительно много сильных, красочных личностей, готовых к большим усилиям и полному самопожертвованию при наличии сколько-нибудь толкового руководства, малейшего внимания и элементарной справедливости к ним.
В полку имелась еще третья категория офицеров, произведенных из фельдфебелей и сверхсрочных унтер-офицеров. Пешими разведчиками заведовал прапорщик Сметанка. Лет двадцать он прослужил фельдфебелем гвардейской батареи, прекрасно знал артиллерийскую стрельбу, вел себя в боях блестяще, был лично известен многим высоким особам мира сего. Все к нему благоволили, но этика не только гвардейской, но и армейской артиллерии почему-то исключала возможность производства в артиллерийские офицеры этого очень достойного, но лишенного 'манер' и внешнего культурного лоска бойца. В результате мне предложили, не возьму ли я Сметанку в свой полк, с производством в прапорщики. Я согласился; потеряла только артиллерия, в которой многие командиры батарей были значительно слабее Сметанки. Однажды, глубокой осенью 1916 г., он с моими разведчиками выследил идеально замаскированную австрийскую батарею, стоявшую почти в линии пехотных окопов, соединился по телефону с нашей батареей, попросил выполнять его команду и вдребезги разбил австрийскую батарею. Когда этот разгром совершился и остатки разбитой батареи стали ясны и нашим артиллеристам, они поражались искусству офицеров 6-го полка даже в артиллерийской стрельбе.
Был прапорщик Иванов, произведенный по моему представлению из фельдфебелей. В бою за Красное он бросился со взводом на австрийскую полуроту, выскочившую в контратаку, лично убил австрийского офицера, после чего полурота сдалась. Через несколько дней, 23 июня, мимо меня несли его с раздробленной пулей ногой, тяжелой навесной шрапнели. Он под огнем показывал австрийцам кулак, кричал, что они от него так легко не отделаются, что он скоро вернется, и призывал стрелков 'нажимать'.
Но самым видающимся был Данилов, дослужившийся при мне уже до штабс-капитана и имевший офицерский орден Георгия за взятие весной 1915 г. австрийской батареи. Из псковского крестьянина выработался удивительный боевой организм. Имея перед фронтом неприятеля, Данилов не знал ни минуты покоя: его окопы были всегда в блестящем виде, блиндажи — в чистоте, выметены, в мокрых местах в ходах сообщения был устроен дощатый тротуар. А все свободные минуты он проводил на избранном им наблюдательном пункте; когда я видел его, застывшего с биноклем у глаз, не моргая высматривающего часами слабое место в расположении неприятеля, не обращающего внимания на падающие 'чемоданы' и тяжелые мины, мне так и напрашивалось сравнение Данилова с хищником, подстерегающим у водопоя свою жертву. Ни один кадровый офицер не мог так подробно и толково доложить о недостатках нашей и неприятельской позиции, как этот прирожденный боец.
В начале декабря 1916 г., находясь в отпуску в Петрограде, я ехал ночью очень долго на извозчике. Разговорились: оказалось, что мой возница в мирное время отбывал воинскую повинность, в 6-м Финляндском полку. Так как он был того же года призыва как и Данилов, я спросил — оказалось хорошо его помнит, из соседней деревни. Я начал расписывать Данилова — теперь штабс-капитан, а уж верно и до генерала дослужится, самый исправный офицер, рота его работает, не покладая рук, все у него — чисто и на месте. Мой возница слушал меня, но вдруг, совершенно неожиданно разразился потоком брани: 'крестьянин, свой брат, а как тянет, с… с…' и т. д. Я был поражен этим тогда удивившим меня отрицанием заслуг Данилова: ни малейшей гордости достижениями своего соседа, а только голое обвинение его в классовой измене.
Когда я вернулся в полк, я увидел к удивлению, что петербургский извозчик не одинок в своем приговоре — в роте Данилова шло глухое брожение, его могли убить, унтер-офицеры и притом хорошие, отказались отвечать ему на приветствие. Кое-как удалось, с постановкой на карту всего своего авторитета, ликвидировать эту историю. Данилов резко ушел вправо, и с развитием революции из него выработался один из самых опасных белых партизан{26}.
Характеризуя в общем три категории офицеров, я должен отметить прекрасные качества кадровых офицеров; но лучшие из них уже были перебиты в первый год войны, а у остальных мысли вертелись на тему о будущности полка после окончания войны; они наводили на войне экономию, чтобы у полка 'потом' были средства.
Их волновало расхищение запасным батальоном в Фридрисгаме оставленного полкового имущества; они хотели бы, чтобы имевшиеся в полку большие денежные средства были спасены от присвоения казной