можно расслабиться, впасть в забытье. «Еще бы лучше, – подумала я, – потерять сознание час назад и не понимать, что Худя Вэнокан, тот самый Худя, который был по уши влюблен в меня пять лет назад, видит теперь меня голую, изнасилованную мальчишками, привязанную к какому-то столу…»

Я не потеряла сознания. Я ждала, что сейчас от голоса Худи эти подростки бросятся врассыпную, но нет – и этого не произошло. Я только почувствовала, что руки мои, голова и ноги стали освобождаться от ремней – Худя, обходя стол, перерезал ремешки одним резким движением острого ножа.

И при этом кричал:

– Зачем?! Зачем вы сделали это?! Вас же всех посадят!

Почувствовав, что тело мое уже свободно от ремней, я медленно повернулась на бок и поджала ноги, сворачиваясь клубком. Худя вытащил кляп у меня изо рта и ножом перерезал закрывающую глаза повязку. Я не кричала, не плакала, меня просто била дрожь и ужасно хотелось пить. Но даже попросить воды не было сил. И не хотелось открывать глаз, не хотелось видеть, знать, жить… И все-таки я видела и слышала.

К Худе Вэнокану подошла та самая 16-летняя Аюни Ладукай, которую несколько часов назад мы допрашивали с Зотовым в вестибюле гостиницы. Она подошла к Худе и сказала голосом, который я теперь не спутаю ни с одним другим голосом в мире:

– Мы отомстили за Окку! Ты же не мужчина – сам не можешь русским отомстить. Наоборот, служишь им, как пес, однако! Тьфу!..

Я не знаю, кому предназначался этот плевок – мне или Худе. Наверно, нам обоим. Но я хорошо помню, что Худя вообще не ответил этой девчонке. Он нагнулся, поднял мою одежду, валявшуюся на полу, и заглянул в кобуру моего пистолета. Кобура была пуста.

– Отдайте ее пистолет! – сказал он жестко.

Так жестко, что кто-то из мальчишек без пререканий отдал ему мой пистолет. Худя вложил его в кобуру, потом закутал меня в мой полушубок, поднял на руки и вынес из школы-интерната на улицу.

– А русского суда мы не боимся! – крикнул кто-то нам вслед. – Дальше тундры тюрьмы все равно нету!..

Тридцатиградусный мороз ожег мне дыхание и заледенил голые, торчащие из-под полушубка колени. Но и освежил голову, привел в себя. Я разревелась, уткнула голову в грудь Худе. Держа меня на руках, он ускорил шаг.

На пустой ночной улице не было никого – Салехард выглядел замороженным.

39

Худя принес меня к себе домой. Он жил в трех кварталах от интерната, на втором этаже бетонно- свайного дома, в крохотной однокомнатной квартирке – чистой, застеленной оленьими шкурами и с книжными полками во всю стену. Мебели в комнате не было никакой, только шкуры на полу, как в чуме, да посреди комнаты стояла, заменяя, наверно, очаг, самодельная печка-голландка с жестяной трубой, уходящей в форточку…

Худя пронес меня через комнату в ванную, посадил там на табуретку, включил горячий душ и вышел, закрыв за собой дверь. Я сбросила полушубок, заставила себя встать с табуретки и шагнула под душ. Но и стоять не было сил, я села в ванну и слушала, как течет, течет по телу теплая, согревающая и оживляющая вода. Я сидела не двигаясь, как мумия, как истукан. Только из глаз сами собой текли слезы. Душ смывал их с лица.

Минут через десять Худя обеспокоенно постучал в дверь ванной.

Я не ответила, даже не шевельнулась – мне было все безразлично, я словно отупела до полной глухоты и слепоты.

Он открыл дверь в ванную, увидел, как я сижу без движения под душем в уже переполняющейся ванне – просто сижу и реву беззвучно. Он подошел ко мне и стал мыть меня мылом и мочалкой, приговаривая негромко:

– Ничего… Ничего, однако… Забудь про это… Этого не было… Хочешь, я тебе сказку расскажу? Нашу, ненецкую. Про то, как мышонок со всем миром разговаривал. Вот слушай. Была у мышонка норка на самом изгибе реки. Весной вышло наконец солнце в небо и стало всю землю греть. На земле снег начал таять, а на реке – лед. И поплыли по реке льдины, друг на друга наскакивают и так трещат от ударов, как будто гром гремит или кто-то из ружья стреляет, однако. Испугался мышонок, вылез из норки и сказал: «Эй, льдины! Плывите подальше! А то норку мою разломаете!» А тут льдины заговорили, сказали: «Эй, мышонок! Ты что там разговорился?! Мы льдины! Уж если мы понеслись по реке, никто нас не остановит и никто не прикажет, где нам плыть! Будут чьи-то норки на нашем пути – мы и норки разломаем!» Тут мышонок сказал: «Эй, вы, льдины! Что вы о себе воображаете, однако! Вот выбросит вас на берег, тут вас солнце и растопит…»

Я знала эту ненецкую сказку – ее очень часто передают по радио. Мышонок по очереди разговаривает со льдинами, солнцем, облаками, горами и так далее, защищает свою норку. Но сейчас у сказки появился второй смысл, подтекст, – про сокрушительное движение льдин, которое уже ничто не остановит… Впрочем, эта мысль пришла и исчезла, забылась или затерялась на краю сознания – скорее всего потому, что от теплого и чуть хрипловатого голоса Худи, от прикосновений к моим плечам, спине и лопаткам его грубых, шершавых, но таких осторожных рук мне стало уютно и трогательно, как в детстве. И с каким-то неожиданным для себя порывом я вдруг повернула голову, поймала у себя на плече его руку и прижалась к ней щекой. Так в детстве я прижимала у себя на плече руку отца…

– Как ты оказался в интернате? – спросила я.

– Я обходил все интернаты. Наши дети остались без присмотра, ведь все воспитатели разбежались. Я просил детей остановиться, перестать взрывать машины и бронетранспортеры…

– А где твоя дочка?

– Она в тундре, у моих родителей…

Потом, закутанная в простыни, укрытая медвежьей шкурой, я лежала в его комнате, на полу, на оленьих шкурах. Кровати у Худи не было. Все-таки он, как все ненцы, предпочитал спать на полу, несмотря на все его студенческие попытки привыкнуть спать в кровати.

Я полулежала на шкурах. Худя поил меня из блюдечка крепким чаем, а в печке-голландке уютно потрескивали дрова…

…Вспоминая об этом сейчас, я думаю о полной нелогичности моего поведения. Казалось бы, придя в себя от этих; унижений, от насилия, я, «уренгойская овчарка», должна была немедленно мчаться в гостиницу, в штаб десантной дивизии, взять роту десантников и арестовать, к чертовой матери, весь интернат, всех этих ненецких подростков! А я лежала и пила чай из рук Худи. Почему? Да очень просто! Могла ли я прийти в штаб дивизии или в управление уголовного розыска и сказать: «Только что меня изнасиловали ненецкие подростки!» Как сказать такое? Кто решится? При всем том, что и закон, и официальная общественная мораль на моей стороне, я все равно стала бы посмешищем в глазах всего Салехарда и Уренгоя.

Именно из-за этих насмешек, из-за презрительного отношения публики к жертве насилия тысячи, десятки тысяч женщин и молодых девчонок в рабочих общежитиях Севера, да и по всей стране, не приходят в милицию или даже в больницу после изнасилований. Любопытную статистику преподнес нам как-то на следственной практике прокурор Москвы Мальков: 70 процентов женщин, заявивших в 1979 году о совершенных над ними насилиях, были… проститутки, сводившие таким образом счеты со своими клиентами или любовниками.

А нормальной женщине легче перетерпеть, перестрадать факт насилия, чем открыто выставить себя в качестве жертвы на публичное – что? обозрение? Нет, почти всегда – на тайное осмеяние… В угаре оглушающих пьянок в мужских и женских общежитиях молодых покорителей Севера нет ночи без насилия, чаще всего – группового, но даже от жертвы группового изнасилования вы не добьетесь правдивых показаний…

Теперь я сама попала в число женщин, скрывающих насильников от правосудия. Но, ей-богу, я не

Вы читаете Красный газ
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату