Я посылала ему деньги, он писал мне свои короткие и сухие письма, тем более сухие, что мы оба знали, что они проходят лагерную цензуру. Но однажды, через год после ареста Николая, ко мне пришла девушка, освободившаяся из лагеря ('бытовичка'). Она принесла мне письмо от Николая, написанное на большом носовом платке, который она вынесла на груди, утаив от обыска.
Это письмо я берегу до сих пор, оно не раз омыто слезами. В нем впервые раскрылась его нежная душа.
'Привет, милая Оля… Мне, моя родная, так много хочется сказать тебе нежного, ласкового, любимого. Но я ведь не могу, я не поэт, не идут слова любви из жарких губ. Нет, я не груб. Но я твердо верю, моя хорошая, что ты поймешь все, ибо ты знаешь, что дело не в словах, и что мои качества как раз в другом, в цельности, гордости… И это дороже, чем мещанское сюсюканье о счастье и любви.
Уходя куда-то, быть может, и надолго от тебя, я не чувствую себя несчастным и не беру назад ни одного своего поступка, мысли, разговора. Я умею любить, любить достойных себя, сильных, мужественных, гордых, которые не способны просить пощады, не способны унижаться до просьб.
…Милая Оля… я здоров и твердо верю в наше счастье, в нашу красивую человеческую будущность. Хочу, моя дорогая, чтобы и ты не поддавалась унынию, пессимизму, панике. Жди меня… Пути наши определены, и мы не можем и не будем их менять, как бы нам тяжело ни было, ибо смерть и слезы моего народа выше наших с тобой горестей. Как бы плохо ни было, помни, что другим не легче и нам не тяжелей, чем другим.
О том, как проходит наше время, о мелочах быта тебе расскажет эта девушка. А пока всего доброго, моя любимая, хорошая. Крепко, крепко целую. Твой Коля.
16.06.52'.
Письмо это я берегу и не сдаю в музей. После моей смерти оно туда придет.
Я вспоминала все, что он сделал для меня. То, как два раза, любя меня, помогал мне уехать к детям. Как, рискуя здоровьем и жизнью, вырвался с Колымы и приехал ко мне в Москву. Как бросил как-то налаженную жизнь под Москвой и приехал ко мне в ссылку в Караганду.
Все, что я могла для него сделать, — посылать ему сколько разрешалось денег, писать короткие подцензурные письма и ждать.
Я жила, как могла, дружила с Манделем и Айхенвальдами и молила бога, чтобы умер Сталин и что-то в стране переменилось.
1 августа 1951 года мне исполнилось 49 лет. В гости ко мне пришли Эмка Мандель, Алик Вольпин (Есенин), Валя Герлин и Юра Айхенвальд. В подарок они мне принесли бутылочку портвейна. Я совсем забыла, что Алику нельзя пить. Разлили половину бутылочки и выпили за именинницу. Второй тост захотел произнести Алик.
Дело было летом, одно окно было разбито, а всегда, когда собирались четыре-пять человек ссыльных, вертухаи (сотрудники МГБ) шныряли под окнами.
Итак, тост поднял Алик.
— Я пью, — сказал он своим громким, скрипучим голосом, — я пью за то, чтобы подох Сталин!
Моих гостей как ветром сдуло. Я осталась вдвоем с Аликом.
— Замолчи! Ты же губишь и меня и себя! Замолчи!
— Я свободная личность, — важно ответил Алик, — и говорю, что хочу. Я пью за то, чтобы подох Сталин!
Я хотела зажать ему рот и как-то стукнула его по губам, в результате чего он очень податливо упал на пол и немного тише, но так же четко и раздельно повторил:
— Я пью за то, чтобы подох Сталин. Я свободная личность, вы не смеете зажимать мне рот.
Я опять стукнула его по губам, а он продолжал повторять свой тост, но все тише и тише.
В паническом ужасе я начала просто бить его по губам, по щекам, куда попало, а он продолжал бормотать одно и то же. Наконец встал и сказал мне:
— Я презираю вас, как МГБ, — и ушел. Тотчас вернулись Мандель, Валя и Юра. Оказывается, они бегали под окнами и сторожили, не появятся ли вертухаи, но таковые не появились. Потом вышел Алик. Они проследили, куда он пойдет, и, убедившись, что он пошел домой, прибежали ко мне.
Назавтра Валя пришла ко мне и сказала, что Алика не было на работе, а когда она его навестила, то увидела, что он лежит избитый, с такими синяками под глазом и на губах, что идти на работу не может.
— Вавка, — сказала я, — иди к нему, отнеси ему от меня вчерашний пирог, который он не съел, и попроси за меня прощения.
Валя исполнила поручение и вернулась с томиком Лермонтова, который посылал Алик мне в подарок с надписью:
'Дорогой Тигре Львовне, которая бьет не в бровь, а в глаз'. Но, к сожалению, инцидент на этом исчерпан не был.
Дней через пять он поправился и пошел на работу. Его школа помещалась близко от швейного ателье, где я работала начальником цеха. Он частенько заходил за мной после конца работы, и мы вместе шли домой. Увидев, что он цел и невредим, я издали крикнула ему:
— А! Ты пришел! Ну, ты не сердишься на меня? — на что последовал громогласный ответ через весь цех:
— Неужели вы думаете, что этот подлец Сталин мог нас рассорить?
Мою реакцию можно себе представить.
Долго-долго я не спала по ночам и ждала реакции МГБ на слова Алика. Никакой реакции не было.
Как-то я поделилась своим страхом с одной из работниц. Она мне сказала:
— Мы все слышали его слова, но сговорились молчать, как будто не слышали.
Какие хорошие были мои девочки!
Керта Ноуртен
Я познакомилась с Кертой Ноуртен осенью 1953 года, когда, отсидев 10 лет в тюрьмах и лагерях, она оказалась в Караганде. Ей в это время было уже около пятидесяти, но вид у нее был совсем молодой женщины, как мне показалось, лет тридцати пяти. Она сразу покорила меня необыкновенной обаятельностью. У нас оказалось много общего. У нее, как и у меня, был огромный интерес к жизни, к судьбам страны, к людям. Как и я, она умела не замыкаться в своем горе. Мы часами говорили о том, что жизнь после смерти Сталина должна измениться, обсуждали, какие могут быть перемены, каким будет наше место в той, новой жизни. Мы подружились. Она рассказала мне свою историю.
Родители были финны. Отец, большевик-подпольщик, бежал из Сибири из ссылки и эмигрировал в Америку. Там и родилась Керта. Между прочим, при встрече она мне сказала:
— Ну, имя мое вы не забудете — как в 'Снежной королеве'.
— Но ведь там Герда!
— А это то же имя, только по-русски почему-то по-разному произносят.
Мать ее была актриса. Родными языками Керты стали английский и финский. Отец заставил ее выучить русский — Россия была его духовной родиной.
В 1917 году семья, конечно, поехала в Россию. Отец Керты по рекомендации Ленина участвовал в создании Карело-Финской республики и стал, кажется, ее председателем. Семья жила в Петрозаводске. Керта училась в Ленинграде в театральном училище.
Воспитанная отцом — профессиональным политическим деятелем, Керта не мыслила себя вне партии, вне общественной деятельности. Она вступила в партию, стала активной, я бы даже сказала, ортодоксальной коммунисткой, для которой чувство партийного долга превыше всего.
Такой характер, а также превосходное владение тремя языками, исключительная привлекательность и легкость общения с людьми сделали ее весьма интересной для НКВД. Ей предложили поступить в школу разведчиков, которую она и окончила.
Керта вышла замуж, но вскоре разошлась и поселилась с сыном у родителей в Петрозаводске. Она стала актрисой, играла в театре.