Да, здесь, по эту сторону площади, вы еще свой, советский человек, немного ущербный из-за своей семитской внешности, но все-таки наш. Вы можете спорить с милиционером или бежать к нему за защитой, если на вас напали хулиганы. Вы можете громко разговаривать, смеяться, острить с продавщицей мороженого, флиртовать с прохожими девушками и нагрубить водителю машины, не уступившей вам дорогу.
Но там, в
Мощное и почти зримое поле презрения к
С трудом отрывая от тротуара разом отяжелевшие ноги и держа под мышкой еще более тяжелую тонкую папку с документами, Рубинчик добрел через площадь к этой очереди и молча, без единого слова, встал последним. Ему казалось, что сейчас, в этот же миг, откуда-то сбоку или сверху раздастся пулеметная очередь, и он невольно вжал голову в плечи — точно так, как все остальные, стоявшие в этой очереди. Но никто не стрелял, и через пару минут он задышал ровнее, осмотрелся.
Эта тонкая цепочка людей, вытянувшаяся вдоль тротуара под окнами ОВИРа, оказалась самой странной из всех очередей, в которых ему пришлось стоять за тридцать семь лет жизни, хотя опыта стояния в очередях у него, как и у любого жителя советской империи, было сколько угодно. От детдомовских очередей в туалет, когда старшие пацаны заставляли младших выпить по десять стаканов воды и одновременно оккупировали все стульчаки в сортире, до ночных хвостов за хлебом в пятидесятых годах, когда свой четырехзначный номер нужно было писать чернильным карандашом на ладони. А потом — многодневные, очереди за подпиской на Джека Лондона, Чехова, Бальзака, даже Шолохова. И многомесячные очереди за ковром, швейной машиной, мебелью, холодильником. И многолетние очереди за квартирой и автомашиной. И ежедневные — по сей день — очереди за мясом, фруктами, пивом, лекарствами. За шестьдесят лет советской власти эти очереди сделались такой же ритуальной частью жизни российского народа, как у американцев — утренний душ, а у французов — кофе с круассаном. Возникла даже особая этика стояния в «хвостах»: здесь люди знакомились, флиртовали, обменивались новостями и анекдотами, начинали адюльтеры и делали предложения руки и сердца. В молодости, мечтая о писательской карьере, Рубинчик хотел сочинить пьесу о том, как у подъезда модного в те годы Театра на Таганке совершенно незнакомые люди с вечера занимают очередь на «Гамлета», а к утру, к моменту открытия касс, это уже не просто очередь, а почти семья — со своими внутренними конфликтами, любовью, изменой, политическими спорами и гэбэшным стукачом, мучающимся вопросом «стучать или не стучать?» на женщину-диссидентку, в которую он влюбился…
Очередь в ОВИР оказалась совершенно иной — никаких разговоров! Это было вдвойне странно, потому что в этой очереди стояли одни евреи, только евреи — люди, казалось бы, начиненные знаменитой еврейской активностью. Уж тут-то, среди своих единокровных братьев, они должны были развернуться во всю мощь своего бесовского острословия и общительности.
Но — нет! Стоя в перекрестии взглядов милиционеров, словно в лучах прожекторов, обнаруживших в небе еще один вражеский самолет, Рубинчик чувствовал, что и ему не до шуток. Прижимая локтем свою папку с документами, он мысленно, уже в который раз за последние дни, пытался определить, достаточно ли убедительно звучит его «легенда» — 23-й пункт анкеты, в которой нужно объяснить, каким образом у вас появились в Израиле столь близкие родственники, что ради объединения с ними вы готовы оставить Родину. Ведь во всех прежних анкетах — в армии, в институте и при поступлении на работу — вы писали: «Родственников за границей не имею». «О, дело в том, товарищ инспектор, что Эсфирь Коэн, израильская тетя моей жены, которая прислала вызов-приглашение, — это дочка нашего двоюродного дедушки, который уехал из России еще до революции. Конечно, если бы он знал, что в России будет революция, советская власть и такая счастливая жизнь, он бы не уехал никогда! Но он не знал, он уехал еще в 1910 году, затерялся в волчьем мире капитализма и умер там от тоски по Родине. А в Израиле у него осталась дочка, и теперь она — старая, одинокая и больная женщина — нашла нас через Красный Крест и засыпает письмами, умоляя приехать и помочь ей дожить ее годы. Будет просто бесчеловечно с нашей стороны, если мы откажем ей в этом. Вот ее письма, смотрите!..»
Чем ближе подходила очередь Рубинчика к заветным дверям ОВИРа, тем сильнее сомневался он в убедительности этой «легенды». Даже письма от «тети Фиры», которые они с Нелей сами сочинили, переслали через эмигрантов в Израиль и получили по почте обратно с подлинным израильским штемпелем, даже эти письма казались ему теперь очевидной липой. Конечно, все знали, что инспекторы ОВИРа и в грош не ценят эти «легенды», письма и сами израильские вызовы. Если КГБ решит вам отказать, то вы не уедете и к родной матери и мотивировка отказа может звучать так же, как и в других случаях: «недостаточная степень родства». И все-таки ваша «легенда» должна выглядеть убедительно, чтобы не давать им дополнительного повода придраться…
Угасая духом по мере приближения к дверям ОВИРа, Рубинчик тревожно листал в уме остальные свои документы и сверял их со своей жизнью. Так, прибыв на тот свет, мы стоим, наверно, в очереди к апостолу Павлу, исполняющему, по слухам, обязанности загробного ОВИРа. Там, в
У Рубинчика подводило живот, когда он вспоминал о салехардском милицейском протоколе. Где этот протокол? В Салехарде? В Москве? И где тот остролицый, с жестким, как орех, лицом мужик в темно-синем импортном костюме? Кто он, в конце концов?…
— Эй! Спишь, что ли? Твоя очередь! — сказал ему милиционер, стоявший у двери.
Рубинчик — с екнувшим сердцем — шагнул за высокую деревянную дверь и оказался перед лестницей, перегороженной канатом с табличкой «Посторонним вход воспрещен». Справа от этой лестницы был небольшой зал с дверями, украшенными табличками «Визы для дипломатов», «Касса» и «Прием иностранных граждан». Рубинчик свернул туда, но тут же услышал окрик второго милиционера, из внутренней охраны:
— Куда? Налево! Явреям налево!
Рубинчик словно споткнулся: это «Явреям налево!» резануло слух так, будто он увидел себя в кино об Освенциме.
Он свернул налево и попал в небольшой коридор, где двери всех кабинетов были открыты настежь. В этих кабинетах сидели офицеры-инспекторы ОВИРа, одетые в серые кители таможенных войск. Они поодиночке принимали потенциальных эмигрантов и проверяли их документы. А двери своих кабинетов держали открытыми, чтобы, как тут же сообразил Рубинчик, никто из евреев не вздумал совать им взятку.
Из дверей кабинета с табличкой «Инспектор Пирогова А. П.» навстречу Рубинчику выскочил какой-то юный еврей-толстяк в тенниске и неряшливых джинсах и, сияя глазами, сделал победный знак, давая понять, что протолкнул, продвинул свои документы и свою «легенду». И тут же молодая, узколицая и безгрудая инспектор Пирогова в кителе с погонами сержанта таможенной службы молча протянула руку за папкой Рубинчика.
— Здравствуйте, — сказал он, входя в ее кабинет.
Она взяла его папку, открыла, проговорила сухо:
— Садитесь. Так. Рубинчик Иосиф Михайлович. Профессия: истопник. — И вдруг усмехнулась: — Надо же! Еще истопник! — и полукрикнула в кабинет напротив: — Сережа, у меня опять истопник!
— И у меня! — весело откликнулся инспектор из кабинета напротив.
Пирогова хмыкнула, крутанув головой:
— Все евреи стали кочегарами! Если вы уедете, кто же будет зимой страну отапливать?