об арабах, евреях и христианах, живших с ней в одном городе, таких близких и таких невидимых. В шестнадцать лет она наняла учителя литературного и разговорного арабского и прочла с ним Коран и «Тысячу и одну ночь». Из книжных лавок в Меа Шеарим ей стали присылать ящики с томами Мишны, Талмуда и комментариев к ним. Эти книги ее не особо увлекали, но иногда на дне ящика обнаруживалась «негодная еретическая» книжка о научных открытиях, или о жизни муравьев, или о каком-нибудь известном художнике шестнадцатого века, и Теодора проглатывала ее с жадностью. Перестав удовлетворяться этими огрызками знаний, она принялась скупать потрепанные экземпляры из библиотеки доктора Гуго Бергмана. Она щедро платила разносчику книг Элиэзеру Вайнгартену за немедленную доставку всякой новинки из тех, которые завоевывали ее сердце: «Наполеоновские войны», «Открытия и изобретения», «Астрономия», «Жизнь первобытного человека» и дневники известных путешественников.
Все это было, понятное дело, очень и очень непросто. Надо было научиться понимать слова, описывающие вещи, каких она и в глаза-то никогда не видела. Что такое, например, телескоп или Северный полюс, что такое микробы, опера, аэродром и баскетбол?
— Верится ли тебе, что лишь став осьмнадцати лет, узнала я, что такое Нью-Йорк и кто такой Шекспир? — Лицо Теодоры сморщилось от изумления, и она, словно обращаясь сама к себе, прошептала: — И что со дня, как вошла я в сей дом, пятьдесят лет не лицезрела я своими глазами радуги в облаке?
Когда ей исполнилось девятнадцать, она купила детскую энциклопедию «Михлаль». За ней последовали и другие — на трех языках, в десятках томов. Теодора навсегда запомнила то опьянение, которое захлестывало ее при чтении в течение полугода — днем и ночью, статьи за статьей, о целой вселенной.
В тот период ее невероятная жажда знаний сосредоточилась главным образом на настоящем, в особенности — на мировой политике. Каждое утро Теодора посылала отца Назаряна купить газету на иврите и газету на арабском и, сжав зубы, читала их со словарями. Так она познакомилась с Давидом Бен-Гурионом и с египетским правителем Гамалем Абдель Насером, узнала, что курение вызывает рак легких, и взволнованно вместе с остальными жителями планеты следила за процессом воспитания Раджиба, индийского мальчика, которого до девятилетнего возраста выращивали волки. Постепенно, с невероятными усилиями, Теодора торила себе тропку в джунглях новых фактов и имен, складывала картину мира.
— И вместе с тем, — сказала она, проводя пальцами по лбу, словно снимая скопившуюся боль, — вместе со всей радостью и ликованием, грустна была я, ибо все то были лишь слова и еще слова!
Асаф смотрел на Теодору, не понимая, что она имеет в виду, а она, как всегда, когда ей не хватало терпения, стукнула раскрытой ладонью по столу:
— Ибо как объяснишь ты слепцу, что есть зелень, фиолет или багрянец? Ныне разумеешь?
Асаф неуверенно кивнул.
— И так-то, агори му, была и я: лизала скорлупки, а сам плод не ведала… ибо что, для примера, запах младенца после омовения? И что чует человек, когда скорый поезд проносится мимо? И как бьются вместе сердца всех сидящих на театре на дивном представлении?
И Асаф понял: ее мир состоял из одних лишь слов, описаний, книжных персонажей, сухих фактов. Его губы расползлись в удивленной улыбке — ведь именно этим пугала его мама, если он будет все время торчать перед компьютером.
— И во те дни я еще создала тут, во сей обители, почтовую республику.
Теодора рассказала о переписке, которую она уже более сорока лет ведет с учеными, философами и писателями со всего мира. Сначала она отправляла им письма с элементарными вопросами, письма, стесняющиеся собственного невежества и полные извинений за дерзость, но постепенно вопросы делались глубже и разнообразнее, да и ответы становились более подробными, заинтересованными и личными.
— А помимо моих ученых мужей, знай, что я переписываюсь еще со многими невинными пожизненными узниками, подобными мне.
Она показала фотографию голландки, угодившей в страшную аварию и прикованной на всю жизнь к постели, которая видит лишь несколько веток каштана и кусок каменной стены; потом снимок одного бразильца, настолько толстого, что он уже не способен пройти в дверь собственной комнаты и видит в окно лишь берег маленького озерца (но не воду); и еще — старого крестьянина из Северной Ирландии, чей сын отбывает в Англии пожизненное заключение, поэтому и он добровольно заточил себя в комнате до тех пор, пока сын его не выйдет на свободу, и еще, и еще…
— Семьдесят два человека во всем мире! — сказала Теодора с затаенной гордостью. — Послания прибывают и отправляются, по меньшей мере один раз во месяц пишу я каждому из них, они отвечают, рассказывают о себе и даже делятся своими сокровенными тайнами… — Она рассмеялась, и глаза ее хитро сверкнули. — Думают про себя: маленькая старая монашка сидит на вершине башни во Иерусалиме. Кому уж она сможет раскрыть их секреты?
И вот, после многих лет чтения и занятий, Теодоре пришло в голову, что ей ни разу не довелось прочесть ни одной детской книжки. Назарян-младший, сменивший охромевшего отца, принялся исследовать соответствующие полки книжных магазинов. В возрасте пятидесяти пяти лет Теодора впервые прочла «Пиноккио», «Винни-Пуха» и «Ловенгулу, короля зулусов». Это было не ее детство и не те пейзажи, в которых она выросла. Но ведь ее детство погрузилось в морскую пучину, и к нему она не в силах была вернуться. Однажды вечером она отложила «Ветер в ивах» и в радостном изумлении прошептала: «Вот когда народилось у меня детство…»
— И между прочим, ведай же, — рассмеялась она снова, — что до тех пор не было на мне даже одной морщины! Лицо новорожденной было у меня до тех пор, когда взялась я читать книги сии!
Теперь, когда у нее появилось детство, ей предстояло начать взрослеть. Теодора принялась за «Дэвида Копперфильда», «Черта из седьмого класса» и «Длинноногого дядюшку». Железная дверь, некогда захлопнувшаяся за ней на острове, теперь снова отворилась, и Теодора, престарелая любознательная девочка, вошла в свое уснувшее царство, покрытое паутиной. Душа, тело, желания, томления, любовь — все возродилось для нее в книгах, в которые она окунулась с головой. И порой, после ночи лихорадочного чтения, выпуская из рук прочтенную книгу, она чувствовала, как ее душа растет и поднимается, подобно закипающему в кастрюле молоку.
— Во сей час, — сказала Теодора дрогнувшим голосом, — я почти призывала один-единственный спасительный удар кинжала, дабы пронзил и разорвал наконец муку сию, проклятую оболочку сию из слов, спеленавшую меня.
— И это была Тамар? — не задумываясь спросил Асаф и тут же раскаялся, потому что Теодора вздрогнула, как будто он неосторожно задел нечто тайное и скрытое от посторонних глаз.
— Что, что ты сказал? — Она долго и пристально смотрела на него. — Тамар? Да, пожалуй, кто знает… мне не являлось на ум…
Но что-то сжалось в ней, словно Асаф ненароком раздразнил ее, словно ясно дал понять: ты собрала в своей комнате все то, что можно узнать из книг, из букв и из слов, и вдруг сюда ворвалась эта девушка из плоти и крови.
— Довольно! — очнулась Теодора. — Мы уж весьма поговорили, милый, и тебе, быть может, пришла пора следовать?
— Я еще кое-что не понимаю… Она…
— Иди и сыщи ее, и тогда поймешь все.
— Но объясните мне! — Он чуть не стукнул по столу так же, как она. — Что, по-вашему, с ней случилось?
Теодора глубоко вздохнула, секунду помешкала, а потом произнесла:
— Как скажу тебе, чтобы не…
Она беспокойно вскочила. Прошлась по комнате, то и дело испытующе поглядывая на него, как в первые минуты их встречи, стараясь понять, достоин ли он узнать то, что она собирается ему сообщить, будет ли он верным другом.
— Послушай-ка, быть может, это лишь благоглупости несуразной старухи, — вздохнула Теодора, — однако во последние ее приходы она говорила иные слова, нехорошие слова.
— Какие, например?
— Что мир сей не хорош, — сказала Теодора, зажав руки между коленями. — Не хорош по сути. Невозможно верить в человека, и даже во самых близких. Что все — лишь сила и боязнь, только корысть и зло. И что она не подходит…
— Не подходит к чему?
— К миру сему.
Асаф молчал. У него сложилось стойкое ощущение, что девчонка на бочке — из насмешниц и задир. Но получается, она и немного вроде меня, подумал он с изумлением и осторожно спустил ее с бочки на землю.
— Я же, напротив, сказывала ей, насколько жизнь ее еще будет хороша и прекрасна. И что она еще возлюбит кого-нибудь, и он возлюбит ее, и будут у них дети с сияющими ликами, и она поедет в мир, и повстречает интересных особ, и станет петь на сценах и в залах для великих концертов…
Теодора замолчала и снова ушла в себя. Откуда ей знать, подумал Асаф с жалостью, для нее ведь все те вещи, которые она наобещала Тамар, — чужие. Пятьдесят лет сидит взаперти в этом доме. Откуда ей знать…
Асаф припомнил огорчение и разочарование Теодоры, когда она обнаружила перед собой его, а не Тамар. Выходит, эта девчонка ужасно много значит для нее. Как вода и хлеб, как вкус жизни.
— А во последнее время… довольно, мне уже неведомо, что происходит. И она тоже не открывает боле тайник сердца своего. Приходит. Работает. Сидит. Молчит. Много вздыхает. Хранит от меня тайну. Неведомо мне, что с ней происходит, Асаф… — У Теодоры покраснели глаза. — Делается худа и мрачна. Нет уж света во ее прекрасных очах. — Она подняла на него взгляд, и Асаф поежился, увидев тоненькую дорожку слез, затерявшуюся среди морщин. — Что ты скажешь, милый, ты сыщешь ее? Сыщешь?
В девять вечера Тамар купила две порции «иерусалимской смеси»,[20] колу и села поесть на ступеньках какого-то административного здания. Одну порцию дала Динке и умяла другую. Обе с наслаждением ели, а покончив с едой, одновременно и глубоко вздохнули в сытом довольстве. Облизывая пальцы, Тамар подумала, что уже давно не ела с таким удовольствием, как сейчас, когда купила еду на деньги, заработанные пением.
Но снова набежали прежние мысли. Люди торопились мимо, и Тамар постаралась сжаться в маленький анонимный комочек. Как бы ей хотелось стать прежней Тамар, какой она была год назад. Лежать на животе на собственной кровати, в окружении вязаных и тряпичных зверушек, которые были с ней с самого рождения, прижимать к уху телефонную трубку и болтать ногами (так делали девушки в фильмах, и она тоже так делала, наконец-то ей было с кем это практиковать), и это было так восхитительно — лежать и болтать с Ади про Галит Эдлиц, которую увидели целующейся с Томом, язык и все такое прочее, или про Лиану из хора, которой один чувак из школы «Бойер» предложил стать его подружкой, а она — возьми да согласись. Из «Бойер», представляешь! Хоть стой, хоть падай! И обе они, как полагается, содрогаются, тем самым подтверждая общую преданность искусству, то есть — Идану.
Какой-то старикан, опирающийся на палочку, одетый со старомодным шиком, ковыляя мимо, посмотрел на нее. Его губы зашевелились в изумлении, словно рыбий рот. Тамар увидела себя его глазами: слишком юная девчонка сидит в слишком поздний час в слишком неподходящем месте.
Она съежилась еще больше. Этот день, ее первый день на улице, был таким долгим и изнурительным. Но надо встать и сделать еще несколько кругов — для того чтобы кто-то, если все-таки засек ее, мог подойти к ней под покровом темноты.
Подходили, и немало. Беспрестанно заговаривали, отпускали замечания, делали предложения. Никогда еще Тамар не сталкивалась с таким количеством скабрезностей, никогда не чувствовала такой болезненной отчужденности. Очень быстро она поняла, что отвечать нельзя. Ни единым словом. Только покрепче держаться за свой рюкзак и за кассетник. Динка, конечно, тоже помогала отгонять приставал. Когда она издавала свой утробный рык, даже самый отмороженный козел мигом испарялся.
Но тот, кого Тамар ждала и кого больше всего боялась, не появлялся.
Она спустилась на «Кошачью площадь» и прошлась между прилавками, освещенными прожекторами, украдкой ласкаясь к индийским рубашкам и шароварам, развешанным на плечиках. Она очень любила эту площадь, несмотря на то что Идан и Ади постановили, что это «Пикадилли для бедных». Она прошла мимо рядов с кальянами, ароматическими маслами и разноцветными камушками, примерила бухарские тюбетейки, и толстый торговец посмеялся с ней вместе над ее удлиненным ашкеназским черепом. Один парень — по его уверениям,