ставок. Не требовали данных и о семинарах. Я проговорил с полковником два часа. Говорил и об арестованных, но что? Я всеми силами старался их выгораживать, а не топить. Что было, согласитесь, почти невозможно. Меня выпустили. Взяли подписку о неразглашении.

Пусть распространители грязных обо мне слухов попробуют сами оказаться в таком положении.

У меня появился шанс.

Если бы я попал в лагерь, безвозвратно погибла бы моя научная работа, которая уже почти привела к созданию принципиально нового типа лазеров. Непоправимый ущерб был бы нанесен и возможному возобновлению деятельности семинаров. А что бы я выиграл? Написал бы мемуары об условиях в советских концлагерях? Их и так предостаточно.

Я искренне, подчеркиваю, защищал Лобанова и Глузмана. Я выставлял зачинщиком Розенкранца, которому уже ничего не грозило так или иначе. Горбунов мне верил. Обещал смягчить наказание подследственным.

Он обманул меня. На следующей встрече заявил, что вскрылись новые обстоятельства. Дал прослушать несколько пленок. Видимо, на семинарах действительно имелись стукачи. Или хотя бы один.

Я наотрез отказался от дальнейших встреч. Но Горбунов сказал, что я добьюсь этим одного—пойду по делу о надписях как организатор. У них был компромат и на других участников семинаров. Началось следствие по делу о ксероксе в Министерстве пищевой промышленности — это был самый надежный наш аппарат.

Попав в ловушку, я решил, в свою очередь, провести своих противников. Да, меня заставили кое-что подписать. Обязательство докладывать, подписку, что я не буду передавать сведений о Глузмане и Лобанове на Запад. Я сообщал информацию о некоторых участниках семинаров. Но картину искажал. Намеренно и постоянно.

Подозревая за собой слежку, деятельность семинаров я временно приостановил. О тех, которые все же созывались, не сообщал. Играл перед Горбуновым роль примитивного и корыстолюбивого...»

Слово «труса» было густо зачеркнуто, но потом снова вписано от руки.

«...труса. Поставлял ему ложные, дезинформирующие сведения. Если отбросить интеллигентскую брезгливость, моя деятельность принесла неизмеримую пользу!

Советую задуматься над этим.

С начала до конца мое «сотрудничество» с большевистской тайной полицией было только ловкой игрой. Максимум того, что я сделал плохого—не организовал кампании в защиту арестованных Глузмана и Лобанова. Поначалу не хотел рисковать из-за подписки. Потом моя попытка передать материалы на Запад провалилась. Следующая была еще неудачнее. После встречи с профессором Уайтфилдом меня задержали и пригрозили 64-й статьей...»

«Вот оно что!—скрипнул зубами Марк.—Вот почему пропал профессорский чемодан! Ну и артист! Ну и гнида!»

«...конфисковали подаренные им восковки, продержали четыре часа в одиночной камере. Предупредили, что не потерпят двойной игры.

О Баевском и его романе. Авторство установили практически без моего участия. Из намеков Горбунова я понял, что у них действительно есть свой человек в «Рассвете». Рукопись была отправлена в конце февраля из Вены, т. е. явно одним из эмигрантов, уехавших в начале года. Соответствующий отдел ГБ быстро составил список подозреваемых. Я сказал, что Баевский прозы вообще не пишет. Да, я им сообщил кое-какие факты, использованные впоследствии обер-лакеем, так называемым писателем Ч., в его гнусной статье. Но все это легко бы узнали и без меня.

Как видите, я совершенно честен. Я конспиративно предупредил Баевского о грозящей ему опасности. После ареста сообщил о нем в Ленинград. Несмотря на опасность.

Все это мне надоело.

Приступаю к осуществлению своего плана. Меня затравили. Меня выжили с работы. Ничтожества, подонки, вчера еще воровавшие у меня научные идеи, объявили мне так называемый бойкот. Со дня на день меня могут бросить в застенки Лубянки. Могут убить или искалечить. Им удалось меня скомпрометировать. Плевать. Но все это донельзя пошло и тоскливо.

Да, пошло! Жизнь разменивается на мелочи. Не желаю пускаться в философию. Лень, да и почему я должен выворачиваться наизнанку перед всякой сволочью! Доказывают не словами, а поступками.

Перспектив нет, кроме как утопать все глубже в болоте пошлости и скуки. Одни тонут в советском болоте. Другие корчат из себя борцов с режимом и кончают тем же. Мир измельчал. В нем царят глупость и ничтожество. Эмигранты обрекают себя на такое же болото, только буржуазное. Гнить в тюрьме не желаю. Там КГБ будет к тому же легко со мной расправиться».

«И этот набивает себе цену,—думал Марк,—к чему бы только? Не повесился же он, в самом деле!» На всякий случай он заглянул в ванную — и никакого мертвого тела с высунутым багрово-синим языком, конечно, не обнаружил. Жив, жив Иван, только к чему же он клонит?

«Не вижу дальнейшего приложения своим силам. Распространяющие сплетни обо мне пусть прикусят свои грязные языки, иначе горько пожалеют. Берусь доказать свою правоту. На весь мир. Не хочу лишь превратного толкования. Никакой вины я не искупаю. Ее и не было.

Поручаю этот документ Марку Соломину. Если же он, не Марк в смысле, а документ, попадет в лапы ГБ, то пускай знают, что они обречены. После того, как Иван Истомин покажет, на что он способен, начнется взрыв по всей России. Развалится все, пускай и не сразу. Благодаря мне.

Ждите».

На этом ублюдочный «документ» и заканчивался. Полно, не розыгрыш ли? Не вбежит ли в квартиру Иван, надрываясь от хохота? Нет, если и шутка, то прескверная. Марк снова бросился к комоду, разыскать полученное давеча Иваном письмо «из Сибири». Вскрытый конверт лежал в самом низу и содержал в себе отнюдь не политое слезами послание старушки-матери, не мудрые наставления отца, не просьбы жениться и не голубиное воркование. Содержал он самую прозаическую, на дрянной серой бумаге повестку, призывающую гражданина Истомина И. Ф. явиться сегодня к 9.30 утра на улицу Дзержинского, в приемную КГБ. Подписана была повестка полковником Горбуновым.

Не врал.

Зимой, когда до самого горизонта лежали плотные снега, изредка оживляемые серыми и черными пятнами деревень да еле заметными спичечными коробками дальнего подмосковного городка, вечерами испускавшего зеленоватое слабое зарево,—зимой у Ивана было довольно тихо. В летние же месяцы гул кольцевой дороги мешался с криками детей у подъезда, с радиомузыкой из открытых окошек, с лаем выводимых на прогулку пуделей и терьеров. Сквозь эти-то звуки и уловил Марк еле различимый скрип металла. Кто-то осторожно пытался повернуть ключ в замке, закрытом изнутри на собачку. Сквозь дверной глазок он увидал на лестнице озадаченного хозяина квартиры. Потрудившись еще над замком, Иван дважды нажал кнопку звонка.

— Ты давно здесь?—быстро спросил он.—А я в магазин выбегал.— Он взмахнул авоськой с двумя бутылками молока.—Обычно-то молоко у нас в пакетах, знаешь такие, за шестнадцать копеек, а тут вдруг завезли в бутылках. Поразительно!

Он повесил в шкаф свою плотную, не по сезону, синюю куртку.

— И на вокзал с утра ездил,—тараторил Иван.—Решил повременить с отъездом. Вчера вечером валяюсь тут с Лариской, включаю, понимаешь ли, ящик, и диктор, хамская рожа, сообщает: на юге, мол, дожди. Циклон из Турции, черт бы его взял. Говоришь, давно пришел?

Марк молча пропустил его в комнату.

— А-а,—протянул Истомин,—успел-таки прочесть мой документ? Ну и как? Понимаешь, решил и я попытать силы на литературном поприще. Машинка имеется, отчего же не развлечься! Отчего не пофантазировать? К тому же бесценные образцы. Классические! Исповедь Ипполита, точно? И Ставрогина. Умел писать старик. Слушай, я случаем не переборщил с убедительностью? Есть риск, что примут за чистую монету? Травили же Достоевского. Орали, что девочку он изнасиловал сам, а никакой не Ставрогин. Ты у меня первый читатель!

Околесицу свою Иван выливал весьма торопливо, проглатывая окончания слов и слегка размахивая авоськой.

— Тянет к перу. К самовыражению. Вокруг меня и поэты толкутся, и актрисы, и художники... Что за

Вы читаете Младший брат
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату