Я хотел сказать Веронике Евгеньевне, что по тщеславию своему вряд ли уступаю доценту Пешкину, и, если уж на то пошло, еще больше боюсь этого призвания, чем два с лишним года назад, когда одноклассники утешали меня в нашей подвальной квартире - но вместо этого только принялся ложечкой извлекать из стакана выжатый и побуревший ломтик лимона. Когда же я заговорил (о своих новых товарищах, разумеется) в глазах Вероники Евгеньевны уже исчез появившийся было почти ведьмовской блеск, и она снова превратилась в изящную пожилую женщину с худыми пальцами, хранившими на ногтях следы не слишком умелого домашнего маникюра.

Было пора идти. Вероника Евгеньевна вышла из кухни и вернулась, сжимая в руках несколько книг с побуревшими от времени обрезами. Вернешь при случае, сказала она кратко, только обещай, что прочитаешь. Да-да, - она поймала мой вопросительный взгляд, - это книги тридцатых годов. Списанные из библиотек, подлежавшие уничтожению и неведомо кем сбереженные. А это, - она протянула мне давешнюю брошюру, - 'Письма юному аэду' Ксенофонта Степного. Гордись, - добавила она, - я дорожу этой книгой, и до тебя давала ее читать только Исааку Православному. Которого, кстати, тоже сейчас выталкивают за рубеж. Так и останемся тут с Зеленовыми, с Благородом Современным да со Златокудром Невским...'

Минутах в пяти ходьбы от подъезда Вероники Евгеньевны исходили предосенней прохладой Патриаршие пруды, которые режим упорно именовал Пионерскими, и где зимой, когда я еще учился в старой школе, мы шнуровали стынущими от ветра и морозной пыли пальцами промерзшие, не поддающиеся шнурки конькобежных ботинок с приваренными снизу гагами и норвежками. На прозрачно-серую, чуть рябящую поверхность уже падали, покачиваясь на лету, первые желтые листья. Роман Булгакова был впервые напечатан сравнительно недавно, и среди начитанной московской молодежи царило нечто вроде культа Мастера и его возлюбленной. Помню, как мы с Таней спорили, где именно пролегали трамвайные пути, на которых погиб один из персонажей, и, кажется, согласились по поводу скамейки, на которой сидели герои первых страниц романа. На нее-то и присел я со стаканом газированной воды без сиропа, да с сигаретой в руке, чтобы полистать книги, точнее, погадать на одной из них, как в прошлом веке. Следовало выбрать две цифры - одну для страницы, другую, для строки. Я поступил проще всего, обернувшись, и заметив номер первого же проходящего автомобиля, черной 'Волги' с занавесками на заднем стекле. При этом я, конечно же, поежился от легкого страха - все-таки брошюра была издана в Нью-Йорке, хотя и во времена сравнительно незапамятные.

'Здесь я должен предостеречь тебя, мой воображаемый собеседник, живущий в мире, где меня уже давно нет. Любой человек следует своему собственному пути, лежащему в двух параллельных пространствах - пространстве утлой жизни и пространстве высокого творчества. Для одних открыто только первое пространство, другие могут временами проникать во второе. Помнишь пушкинского поэта, которого Аполлон лишь изредка требовал к высокой жертве? Иные из них, движимые гордыней, стремятся перекрыть узкую дверь между двумя пространствами, и остаться либо в первом, либо во втором. Но самое трудное, - это существовать в обоих пространствах одновременно, чтобы они сливались и сквозили друг в друге.'

Этот абзац меня решительно не устраивал. Я снова обернулся, чтобы заметить номер другой машины - такой же 'Волги' с занавесочками, но на этот раз серой.

'Передо мной на столе бутылка 'Ахашени', и эту главку я оборву немедленно после того, как раздастся звонок в дверь от моей невенчанной подруги. Поэтому буду краток: я не философ, и вряд ли знаю многое о добре, истине, красоте, обо всех этих туманных и самих по себе слишком отвлеченных понятиях. С грехом несколько проще: апостол Павел велел не делать ближним того, чего ты не хотел бы для себя сам, и это, пожалуй, самое точное определение греха, которое мне известно. Вряд ли Микельанджело распинал разбойника, чтобы писать с натуры казнимого Христа. Итак, старайся не причинять боли другим, даже ради самой высокой цели. Что же до собственной боли, то не ищи страданий, аэд. Не беспокойся, они и без твоего участия прогрохочут коваными сапогами по черной лестнице. Но и не беги от них - и всякий выбор совершай, не рассчитывая на иное воздаяние, кроме нежданной гармонии, которую можешь ты услыхать на осеннем полустанке в оренбургской степи, или у эпирского родника, или на трамвайном кольце, на окраине города, где камень и асфальт уже сменяются деревом и полынью.'

В смущении захлопнул я бесполезную брошюру. Гадания не вышло, а прочитанное вдруг показалось мне, честно говоря, высокопарным бредом. Впервые в жизни я, к собственному ужасу, представил себе дядю Глеба не в дымчатом ореоле таланта, но в угаре предсмертной славы - избалованного, лавирующего между собственным даром и инстинктом самосохранения. Какое у него было право на эти проповеди о добре и зле? Не вступился же он за сосланного Розенблюма, не поднял голоса в защиту Коммуниста Всеобщего - клоуна, идейного врага, но все-таки и соратника по экзотерическому цеху. А все эти старухи, выходившие на трибуну на юбилейном вечере, и смотревшие друг на друга с плохо скрываемой ненавистью - разве не морочил он голову всем этим, по его же выражению, невенчанным подругам? (Тут я слегка ошибался - ни одной из 'старух' не было больше пятидесяти). Добро, красота, истина - в сущности, какие простые и ясные понятия. Может быть, паскудник Зеленов действительно прав, и отечественную экзотерику стоит защищать от упадочных, от идеалистических тенденций?

'Правота живых всегда превышает правоту мертвых', - подумал я наконец, и встал со скамейки с твердым намерением отправиться домой - поиграть, послушать магнитофон или полистать остальные книги - однако вместо этого шагами медленными и нерешительными вернулся к подъезду Вероники Евгеньевны. Только теперь понимаю я ту бездну унижения почти безотчетного, которой я, словно безымянная пастернаковская женщина, решил вдруг бросить свой мальчишеский вызов. Я миновал пустую булочную, ателье верхней женской одежды с обнаженным безголовым манекеном в витрине, жалкую рекламу витаминов в окне угловой аптеки, я остановился, ясно припомнив, как лет в семь обшаривал карманы отцовского пальто в поисках мелочи - понимая, что слишком много украсть все равно не могу, чтобы пропажа не обнаружилась, а безопасной суммы не хватит ни на мороженое, ни на горсть ирисок, разве что на двадцатикопеечную пачку таблеток глюкозы, странного аптечного лакомства моего детства - кроме того, добытую таким образом мелочь было тратить стыдно и опасно, так что вся она скапливалась у меня в надежном месте - под диваном, в пустой жестяной коробке из-под грузинского чая, с оленем на крышке, - пока месяца через три не была обнаружена недоумевающей матерью. Но стоило домашним отлучиться - в туалет, на кухню ли, на возделывание палисадника - как я, дрожа от страха, подкрадывался к вешалке, завороженный возможностью снова пережить великое торжество от победы над затверженными путями своей детской вселенной.

Примерно такой же страх гнездился у меня в крови, в животе, в позвоночнике, когда я снова нажал на кнопку звонка и оказался лицом к лицу со своей недоумевающей наставницей.

- Я ничего не забыл, Вероника Евгеньевна, - предупредил я ее вопрос. - У меня к вам еще одно небольшое дело. Позвольте мне воспользоваться вашей лирой и венком.

- Хорошо, только ко мне зашли гости, - Вероника Евгеньевна провела меня в комнату и я с ужасом увидал там чинно пьющих чай Георгия, Петра и Марину. Ребята были в дурацкой стройотрядовской форме, а Марина - в сарафане в крупных лиловых цветах, и волосы ее, наконец, уже не лежали узлом на затылке, но были, как и положено, длинны и волнисты. - Вы не помешаете друг другу, ребята?

- Так даже лучше, - я вышел в ванну умыть руки, долго вытирал их махровым китайским полотенцем, а вернувшись в гостиную - не без нарочитой лихости нахлобучил на себя пластмассовый венок и взял несколько разрозненных аккордов на прекрасно настроенной лире, от которой исходил легкий запах старого сандалового дерева.

Аннотация по-русски, - сказал я, - октаметры греческие.

Аннотацию я писал сам, и не без удовлетворения заметил, как Георгий с Петром прекратили ехидно переглядываться, как замерла в своем кресле Вероника Евгеньевна, и с каким веселым удивлением повернула ко мне голову Марина. После положенной паузы я встал с потертого стула, отошел к самой стене, представив себя на подиуме, и заиграл сам эллон - один из лучших, по моему разумению, которые обнаружил я в рыжей тетрадке. Следить за моими друзьями и Вероникой Евгеньевной я уже не мог, да и не хотел - и потому, закончив петь и положив лиру на колени, долго не открывал глаз.

- Ты не попросил у меня туники, - сказала Вероника Евгеньевна каким-то неузнаваемым голосом.

- Я забыл, - отвечал я.

- Не скромничай, - сияла Марина.

- Вы знаете, Вероника Евгеньевна, он за сорок дней в отряде ни словом не обмолвился, что пишет сам - и как пишет! С этими эллонами, Татаринов, надо не в таком венке выступать. Только в сосновом, - рокотал

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×