Венецианов открывает глаза и видит перед собой Захарку, сына Федула Степанова, взятого им в дворню в Сафонково из отдаленной деревни Сливнево. Он тогда сразу обратил внимание на этого паренька.
Алексей Гаврилович явственно представляет себе тот зимний день, когда, выйдя на прогулку, он заметил среди мужиков, собравшихся на работу в лес, Захарку.
Паренек был в большой шапке и рукавицах, с топором на плече. Венецианова умилил важный вид этого мужичка с ноготок. Из-под неуклюжей, отороченной мехом, то и дело наползавшей на лицо шапки пытливо глядели большие живые глаза. В них светились ум, твердость, доброта. Ясный взгляд озарял и делал привлекательным некрасивое лицо с широкими скулами, коротким носом и очень полными губами…
Алексей Гаврилович тогда подозвал Захарку, приказал ему идти за ним в дом и там, не медля, начал писать его.
Художник был счастлив, что в этом бедно одетом деревенском парнишке ему удалось увидеть и запечатлеть человеческое достоинство, ум и одаренность русского крестьянина.
Венецианову так полюбился Захарка, что вскоре он написал новую картину «Жнецы», на которой изобразил Захарку и его мать Анну Ивановну. На картине Захарка с детской доверчивостью обнимает мать, у которой на руке сидят два мотылька.
Живописуя умную, физически и нравственно здоровую деревенскую труженицу и ее сына, одетых в бедные одежды, Венецианов радовался и скорбел. Радовался тому, что понимал тонкие душевные движения, присущие крестьянам, у которых под грубой одеждой скрываются сердца, способные глубоко чувствовать, радоваться и страдать. Скорбел же потому, что хорошо знал — в этих чувствах отказывали крестьянам их господа, приравнивая крепостных к скотам. Лишь некоторые просвещенные дворяне склонны были признать в крестьянине человека.
Венецианову вспомнилось, как умилялся собственной добротой и душевной щедростью Николай Михайлович Карамзин, когда возгласил:
«И крестьянки чувствовать умеют»…
— Эх, сударь мой, вгляделись бы вы зорче в сердца и души малых сих, — уже зло думал Венецианов, мысленно споря с чувствительным историографом и ему подобными, кто по-барски снисходил к закрепощенному народу.
Этот безмолвный внутренний спор воодушевлял художника, и он с удесятеренной силой подчеркивал в своих произведениях душевное богатство и физическое здоровье простых русских людей.
И снова, в который раз, старый художник радовался тому, что еще в юности заронил в его душу доброе зерно автор «Путешествия из Петербурга в Москву» Александр Николаевич Радищев. Глядя на облик матери Захарки, на ее утомленное тяжелой крестьянской работой, но полное привлекательности и величавости лицо, Венецианов вспоминал слова Радищева о красоте русских крестьянок: «…приятности, загрубевшие хотя от зноя и холода, но прелестны без покрова хитрости». Радищев не снисходил до крестьянок, а противопоставлял их столичным щеголихам, сравнивая не только их душевные качества, но даже внешние «приятности»: «Приезжайте сюда, любезные наши барыньки московские и петербургские, посмотрите на их зубы, учитесь у них, как их содержать в чистоте».
— Вот как оно дело-то оборачивается, милостивый государь Николай Михайлович, — говорил Венецианов уже вслух, глядя на своих «Жнецов». А потом вдруг засуетился, побежал в дальний угол мастерской и притащил оттуда «Утро помещицы», свою ранее написанную картину, и поставил ее рядом со «Жнецами».
Глаза Алексея Гавриловича хитро и победоносно прищурились, и он продолжал спор, как будто историограф его императорского величества Николай Михайлович Карамзин не умер пять лет назад, а присутствует здесь, в его скромной деревенской мастерской.
— Взгляните, милостивый государь мой, на этих двух крестьянок и на их госпожу, отдающую им приказания. Обратите внимание на природную величавость их движений и осанки. Не кажется ли вам, почтеннейший Николай Михайлович, что госпожа лишена тех достоинств и приятностей, которыми наделены поселянки?
Венецианову казалось, что его невидимый собеседник ошеломлен, и он, довольный, продолжал:
— Иные художники, в академическом корыте выкормленные, так нарисуют добродетельных российских поселян, что только диву даешься — не русские сии лица и фигуры, а греческие… А надобно знать, что произведения греков и великих художников Рафаэля, Микеланжела, Пуссена и прочих доказывают, что путь их к достижению совершенств была одна натура… Ничто так не опасно, как поправка натуры; тот, кто начал исправлять натуру, никогда не достигнет высшей степени художества…
Эти воспоминания отчетливо и ярко проносятся в голове Венецианова, когда, поддерживаемый Захаркой, он выходит на дорогу по направлению к дому.
Тут он вступает в мир привычный и дорогой его сердцу. В этом мире нет ничего такого, что отвлекало бы его от любимого искусства. Вот идут навстречу по дороге мужики и бабы, радостно его приветствующие. Для него крестьяне не просто его люди, его дворовые, а неотъемлемая часть художнической жизни. Вот приближаются, еще издали ласково кланяясь, Прасковья Ильинична Назарова с дочерью Капитолиной. Венецианов сразу после покупки имения взял их в дворню из Сливнева. Капитолина, или как все ее зовут — Капитошка, была приставлена им к младшей дочери Филисате и с тех пор находится неотлучно при своей барышне, следует за ней и тогда, когда Венециановы всей семьей выезжают в Петербург.
Алексей Гаврилович уже в ту пору пленился строгим, чистым, истинно русским обликом Капитошки и с нее первой начал свою галерею русских крестьянок.
А несколько позднее он написал ее мать — «Параню со Сливнева».
Венецианов гордится, что натурщики его не посторонние люди, позирующие в мастерской, а крестьяне, которых он наблюдает каждодневно. А еще больше гордится тем, что на картинах своих сохраняет не только их натуральный облик, но и имена, не допускает, чтобы на выставках в Петербурге они были безымянными поселянами и поселянками.
Алексей Гаврилович хорошо знает, как превосходительные и высокородные, воспитанные академией художники морщатся, негодуют не только на избранные им модели, но и высказываются против этих раздражающих господский слух простонародных, мужицких имен.
Невыразимо горько было Венецианову, что даже его доброжелатель Василий Иванович Григорович, издатель «Журнала изящных искусств», напечатал про него такое: «Кисть, освещение, краски — все пленяет. Одна только модель, если смею сказать, не пленительна. Мне кажется, художник, во всяком случае, должен избрать лучшее. Можно все написать превосходно, но лучше превосходно писать то, что прекрасно, особенно, если выбор предмета зависит от художника».
Но Венецианов не отступает. И как бы его друзья ни упрекали, а враги ни травили за его склонность к «малым сим», он не свернет с избранной дороги, хотя, — ох, как она терниста! — и будет следовать натуре…
Мысли Алексея Гавриловича, идущего с Захаркой по направлению к усадьбе, прерываются оттого, что он видит вдали мелькнувшую фигуру Марии Богдановой, жены кучера Григория.
Она — Машенька — послужила ему моделью для образа богоматери.
Ох, сколько было хлопот из-за этой иконы! Когда ее повесили в Дубровской церкви, крестьянки вначале не хотели молиться на нее, так как на ней изображена вовсе не богородица, а кучерова жена. И как ни упрашивал священник отец Василий Алексея Гавриловича изменить натуру, тот не согласился. Крестьянки, однако, со временем привыкли и стали класть истовые поклоны перед этой иконой, как и перед другими.
Так растревоженный и одновременно одобренный мыслями о своем пути в искусстве Венецианов подходит к дому.
Во дворе его дожидаются мужики. По Сафонкову уже разнеслась весть о том, что барин Алексей Гаврилович в первый раз после смерти барыни Марфы Афанасьевны вышел из дома на прогулку.
Крестьяне обрадовались этому доброму признаку — значит, отлегло от сердца, раз барин отправился на Ворожбу с альбомом, и, не сговариваясь, повалили на господский двор. У каждого за то время, пока Алексей Гаврилович был сам не свой, накопилось немало нужд. Услышав добрую весть, они и явились к нему со своими заботами. Одному нужен лес для ремонта избы, у другого лошадь пала, у третьего раздор в семье. У каждого своя беда, и они, как всегда, шли к Алексею Гавриловичу, зная, что он поможет и по справедливости рассудит.