впряженных по восьми и десяти в груженные долготьем сани истерзанных, изможденных штрафников».

Горький не захотел увидеть этих ВРИДЛО — «временно исполняющих должность лошади», зато посмотрел и послушал в бывшей трапезной для богомольцев концерт силами заключенных: Россини, Венявский, Рахманинов, Леонкавалло. На Соловках Горький обосновал привилегированность «социально близких» уголовников по сравнению с «врагами народа»: «Рабочий не может относиться к „правонарушителям“ так сурово и беспощадно, как он вынужден отнестись к своим классовым, инстинктивным врагам, которых — он знает — не перевоспитаешь». И подвел итог: «Мне кажется, вывод ясен: необходимы такие лагеря, как Соловки».

Статус писателя в России потому и был так высок, что его спрашивали обо всем, всему лучшему в себе были обязаны книгам, как сказал тот же Горький, но время от времени (подобно Василию Розанову, возложившему именно на писателей вину ни больше ни меньше — за революцию) и спрашивали за все. Оттого Волков не прощает и Пришвина, посетившего Соловки вслед за Горьким: «Лакейской стряпней перечеркнул свою репутацию честного писателя-гуманиста».

Михаил Пришвин тоже поднимался на Секирку, любовался видом, нашел метафору («остров как решето»), а в окончательных выводах пошел даже дальше: «Мне бы очень хотелось, чтобы в будущем здесь, в Соловках, устроился бы грандиозный санаторий для всего Севера… В будущем доктора не станут всех посылать на южные воды и виноград, а в ту природу, в ту среду, где человеку все понятно, близко и мило».

Доктора сами решали, кого куда посылать. Как раз в те времена, когда замечтался Пришвин, комиссия ГПУ проверяла на Соловках «деятельность надзорсостава и медперсонала»: «Одного неумершего доктор Пелюхин направил в могилу, но „покойник“ начал как бы вылезать из могилы, а санитары сказали, что доктор лучше знает, жив ты или умер».

КОМАНДИРОВКА ГОЛГОФА

В Соловецком лагере погибли тысячи, точно подсчитать невозможно. Выжившие зэки неизменно говорят и о том, как удавалось или не удавалось уцелеть не только физически. Понятно, что человек должен быть жив, сыт и свободен — в этом единственном порядке. Но если уж жив, то заботится о душе. Олег Волков: «Жить не в грозном, фантастическом аду, в этом воспетом поэтами царстве дьявола, а в аду — помойной яме?! И как же незаметно для себя человек поддается, соскальзывает в эту яму, опускается, подлеет».

В фильме Марины Голдовской «Власть Соловецкая» бывший зэк Ефим Лагутин стариковским фальцетом поет на мотив «Гоп со смыком»:

С утра до поздней ноченьки в лесуКолем мы и елку и сосну.Колем, пилим и страдаем,Всех легавых проклинаем.Ах, зачем нас мама родила?!А сколько же творилось там чудес,Знает ведь о том лишь черный лес.На пеньки нас становили,Раздевали, дрыном били.Ах, зачем нас мама родила?!

Как суметь не задаться последним вопросом: «Ах, зачем нас мама родила?» — таких рецептов нет и быть не может. Юрий Бродский рассказывал мне, что о методах выживания Лихачев и Волков говорили по-разному. Лихачев вспоминал образцы героизма и стойкости, а Волков объяснял, что главное: не материться, по утрам здороваться, ежедневно мыть руки.

В его книге «Погружение во тьму» описан зэк — заведующий зверофермой.

(Из Сибири и из-за границы на островки Долгой губы завезли чернобурок и соболей, из Мурманска и с Командорских островов — голубых и белых песцов, из Германии — кроликов-шиншилл.) У него стояли книги: «Байрон и Теккерей в оригиналах во владении соловецкого заключенного — в этом было что-то несообразное. Даже нелепое, как если бы в мешочнике, лихо продирающемся в осаждающей вагон толпе, узнать… Чехова».

Но каким образом не узнать в себе — мешочника, попрошайку, предателя, труса, подлеца? Какое счастье — прожить, не узнав себя до конца.

Кто это умный из древних сказал: «Познай самого себя»? Боже упаси.

Главная заповедь здравого смысла, в просторечии именуемого мудростью, — жить в согласии с собой. Помимо прочего, это подразумевает довольно противные вещи: знать о себе мерзости и с ними мириться. А что еще? Не упрекать же себя в излишней доверчивости или неразумной щедрости — и хотелось бы, но приличия не позволяют.

Речь не о тех грехах, с которыми валится в растоптанный снег Раскольников, — это красота, до такого безобразия необходимо вознестись, если удастся. Убить — надо уметь. Обычный удел — проще и мельче. Кража мелочи из карманов на соседских вешалках, мелкие подлости умолчания или словоизъявления, мелочная зависть и гневливость. Доносительство, пусть невольное; злоба, пусть праведная; клевета, пусть простодушная; измена, пусть искренняя; обман, пусть добросердечный; ложь, пусть вдохновенная. Можно все это холить и лелеять — так художественнее и наряднее, можно понимать и принимать — так удобнее и проще, можно казниться и каяться — так честнее и глупее. Глядеть в зеркало, как в обвинительный документ: глаза бегают, губы раздвигаются в улыбке, потому что надо и дальше жить. Такое легко преодолимо, и мы преодолеваем. Малый грех — не грех вовсе. Иначе непредставимо, да и невозможно. Только подумать, что произошло бы с тобой в соловецком, лубянском, освенцимском антураже. Вообразим приближение раскаленного металла, или щипцов, или электрического шнура. Что там в моде — паяльник, утюг? Или простые слова: «У вас ведь семья…». Ноги ватные, голос покорный.

Вся российская история, особенно XX века, была испытанием — не на прочность, это удел единиц, а на вшивость. Результат — предсказуемый. Исторически призванная стать примером того, как не надо (по догадке Чаадаева), Россия, несомненная часть западной цивилизации, но часть дальняя, захолустная, нехоженая, сыграла и играет роль подсознания. Потому-то у наиболее чутких западных людей такое болезненно-пристальное внимание к России — как к тому, что творится в подкорке в том числе и у них, что могло бы выйти наружу, не будь всех этих усилий религии, морали, права, цивилизованных устройств вообще.

У Солженицына в «Раковом корпусе» есть эпизод: герой беседует с образованной санитаркой о литературе и пренебрежительно отзывается о французах — мол, что они понимают, они черняшки не пробовали. Санитарка отвечает: а они не заслужили. Не дай Бог заслужить, не дай Бог попробовать черняшки и паяльника.

Постараться не заглядывать в свои бездны, отвлечься от самой мысли об искушении или принуждении заглянуть. Английские книги в лагере — попытка выхода за пределы системы туда, где она не может тебя достать до поры до времени. Если очень захочет — все равно достанет, своими способами. Ее способы самые действенные: Ефим Лагутин через пятьдесят лет помнил все морщинки на сапогах, которыми топтал его надзиратель. Против такого не устоит ничто, Теккерей кое-как годится на предварительных этапах. Подобным образом выживал соловецкий зэк Павел Флоренский. Длинное письмо из лагеря в 36-м — как назвать внука или внучку. Рассуждения о том, что «имя само по себе не дает хорошего или плохого человека, оно — лишь музыкальная форма, по которой можно написать произведение и плохое и хорошее». Обстоятельные конкретные советы. С неизменным здравым смыслом: «Люблю имя Исаак, но у нас оно связано с ассоциациями, которые затрудняют жизненный путь». О своем имени: «Извилистое и диалектичное, с соответственными противоречиями и динамикой — Павел». О моем: «Горячее имя, с темпераментом и некоторою элементарностью, Петр». Чем уж так элементарнее Павла, обидно. Правда, перебрав девятнадцать мужских имен, рекомендует назвать внука Михаил, Иван или Петр. Все же попадаю в призовую Флоренскую тройку, составленную в стремлении оградить хотя бы умственную свободу, в геройском усилии не дать себя вовлечь в их бесчеловечную игру.

Многих из них мы знаем по именам, некоторых в лицо. Когда снималась «Власть Соловецкая», Марина Голдовская и Юрий Бродский сфотографировали без согласия натуры одного из вдохновенных соловецких палачей — Дмитрия Успенского. Принять их он отказался, но в булочную все же выходил. Через полвека после упразднения СЛОНа он идет с кошелкой по проспекту Мира — мирный, благополучный пенсионер в пиджаке с колодкой орденских планок.

Как там насчет возмездия? На этом надломилась вера Олега Волкова: «Невозможен был бы такой невозбранный разгул, такое выставление на позор и осмеяние нравственных основ жизни, руководи миром верховная благая сила. Каленым железом выжигаются из обихода понятия любви, сострадания, милосердия — а небеса не разверзлись… Если до этого внезапного озарения — или помрачения? — обрубившего крылья

Вы читаете Карта родины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату