слышна, такие мне удачи открывались…».

Здравого смысла хватает на то, чтобы понять: больше всего на свете меняешься ты сам. Но переменился и город. Помню, показывал фотографию знакомым — москвичам тоже — с просьбой определить страну и место. Сквер, белые столики с пивным именем на красных зонтиках, темно-серые стены с рекламой. Ответы какие угодно, кроме правильного: на снимке — Пушкинская площадь.

Речь не о потере Москвой лица — того, что принято называть индивидуальностью: лицо преображается. Тысячи квадратных метров рекламы заменили рекламу прежнюю, некоммерческую, которой было не меньше, и повелительный пафос тот же — правда, слова употреблялись другие: не «купи», а «крепи». Несколько сотен тонн штукатурки и краски вывели в свет дома примечательно московские, о каких и не подозревали: кремовые, салатные, розоватые и прочих пастельных тонов дворянские и купеческие особняки. Как и прежде, по-московски не ухожены парадные и мостовые, но хоть видна мойдодыровская тенденция, и понятно, что умыться и причесаться проще, чем купить новые ботинки.

Вместе с общегородским стали благостнее отдельные лица: у уличной толпы смягчается привычное озабоченно-недоброжелательное выражение. Даже у продавщиц сменилась интонация: вместо агрессивно-враждебной — устало-снисходительная. Не «вас много, я одна!», а «как странно, неужели не ясно, что человек занят?»

Что до неизменности, простор и климат — герои бытия. Главный москвич — все еще Цельсий. В Москву противопоказано приезжать зимой: слишком уж выразителен перепад. Париж на все сезоны один: чем выше цивилизация, тем меньше зависимость от природы. В зимней Москве после пяти часов тускло и на главной улице, а шаг вправо-влево — и погружаешься в серую сырость, отчетливо различая неблагозвучие слогов в имени: Москва. Пастораль, зелень, лепнина, купола — эти летние козыри с сокращением дня сходят на нет. В декабре Москва — город третьего мира, в июне — первого разряда. Уровень города определяется его темпом и ритмом. Москва орудует как снегоуборочная машина — гребет, затягивает, крутит, швыряет, и противиться нет ни возможности, ни — что еще важнее — охоты. Правда, вдруг возникает мысль: может, к машине забыли подогнать грузовик? Полет оборачивается каруселью, но иллюзия движения так велика, что она уже и есть само движение.

Бешеная пульсация Москвы преодолевает непомерные площади, нечеловеческие дистанции, не для людей проложенные проспекты. Почему никогда не испытываешь такого чувства неуюта в Нью-Йорке, но часто — в Москве? Москва втрое ниже, но втрое шире — в этом дело. Человек — существо горизонтали, а не вертикали. Прохожий глядит не вверх, а вперед и по сторонам. Уют есть соразмерность, и в городе неуютно, когда взгляду не во что упереться. Где-нибудь на Зубовском бульваре пешеходу так легко ощутить свою малость.

Душевно близкий город ощущается интерьерным, поскольку город есть продолжение, расширение дома. Само слово происходит от ограды — место, огороженное остроконечным, в расчете на врагов, частоколом. Снаружи — фермы, деревни, пастбища и пашни, внутри — общий дом, устроенный по тем же принципам, что и каждое жилье в отдельности.

Почувствовать и опознать себя в городском интерьере — покой и радость. Европейские города хороши тем, что даже в незнакомом безошибочно знаешь, что рано или поздно окажешься на площади с собором. Улицы впадут в нее, словно триста речек в Байкал, неизбежно. Знаешь, что так будет, но ждешь с волнением: маленький уютный азарт, как в разгадывании кроссворда. Таковы и старые русские города с неизбежностью храма и торговых рядов на центральной площади. Предсказуемость городского пространства — домашнее свойство. Знакомо, удобно, рядом — это и есть «как дома».

О том, каким город должен быть по своей изначальной идее, сегодня во всем мире можно судить только по Венеции. Построенная на воде, она уклонилась от многих воздействий цивилизации: новостроек, пригородов, наземного транспорта. Оттого Венеция тиха, а улицы текут, как реки — не по плану, а по естественной кривой: где удобно и как удобно. Отсюда — колоссальное количество ракурсов. На Садовом кольце виды сменяются в лучшем случае через сто метров, в Венеции перемена происходит с каждым шагом. Такая обстановка воспринимается домашней, может быть, поэтому у человека западной — общей для нас — культуры существует подсознательная тяга к старым европейским городам, сентиментальное желание вернуться, говоря возвышенно, в общий наш дом.

Ничего нет интереснее городов, хотя с возрастом все больше притягивает природа: вероятно, оттого, что молчит, не вмешивается, не хватает за фалды — нормальное мизантропическое развитие. Но все же прав Сократ, утверждавший: «Местности и деревья ничему не хотят меня научить, не то что люди в городе». Город учит, город вдохновляет. Как сказал О. Генри: «В одном нью-йоркском квартале больше поэзии, чем в двадцати усыпанных ромашками полянах».

Таковы и интерьерные куски Москвы. Их особенно ценишь — именно потому, что они соседствуют с городской степью из неоглядных площадей и невероятных улиц, на пересечении которых возникает чувство, что это не улица с улицей сходятся, а площадь с площадью. Такого в городах западной культуры нет — что и поражает чужеземцев, пожалуй, посильнее, чем Василий Блаженный. Попав же на Патриаршие, иностранец вряд ли испытает волнение: соразмерность масштабов ему знакома. А тому, кто вырос в степи, как раз домашность дорога.

На Патриарших, вокруг Никитской и Поварской, в староарбатских дворах, кое-где в Замоскворечье соблюдены некие человеческие пропорции, имеется антураж, сопутствующий интерьеру: парковые скамейки — кресла, фонари — торшеры, дома — шкафы и комоды, магазины — буфеты и серванты, газоны — ковры.

Впервые оказавшись в Италии в 77-м, я был поражен отсутствием табличек «По газонам не ходить»: все ходят и лежат, а газоны при этом очень хорошие. Не видал таких в отечестве, где таблички повсеместно. Этот невредимый городской ковер — признак культуры, за которой традиции и время. Для того чтобы что-то построить на пустом месте, не требуется ничего, кроме порыва, а чтобы выпестовать и сохранить — необходимо, как в анекдоте про английские газоны, всего только стричь и поливать, стричь и поливать — но столетиями. А какое там, если революционные массы по этим газонам бегают каждые полвека, вытаптывая все до геологических основ. Деревья и кусты в таких местах, как Патриаршие пруды, тоже имеют интерьерные прототипы — фикусы или пальмы в кадках, которые, наравне с абажурами и мягкой мебелью, придают жилому пространству чудный мещанский уют. Мещански уютной неожиданно стала Манежная площадь, с ее диковатой для северных широт сочинской эстетикой, требующей вокруг каких-нибудь магнолий, — то есть тех же фикусов; с нелепой звериной скульптурой, так похожей на статуэтки в серванте. Та мера пошлости, которая создает душевное умиротворение.

К городу нельзя относиться как к произведению искусства, город — естественное порождение человека. А человек пошл. Обжитая квартира отличается от необжитой обилием предметов. Это викторианский взгляд на окружающее — но другого нет. Тот человек, который сейчас населяет страны европейской цивилизации, — викторианский. Именно на конец XIX — начало XX века пришлось то, что определило современную жизнь, — технический прогресс с его изобретениями. Научно ориентированное мышление, приводящее к благоденствию, — достижение викторианской эпохи. Первый предупреждающий сигнал — гибель «Титаника» — не был услышан, а уже через два года началась первая научно-техническая война, за ней — первая научная революция. То, что рациональное решение всех вопросов, включая нравственные, привело к Освенциму, ГУЛАГу, Хиросиме и Чернобылю, никого не отрезвило.

Мало что изменилось в принципе. Нынешний культ здоровья и рукотворной красоты — извив той же веры в науку. Бег трусцой, правильный набор витаминов, точный скальпель, обязательный бокал красного сухого — и наступит счастье.

Человек пребывает викторианским, его вкусы — тоже Уютная среда обитания превосходит неуютную числом мелких вещей. Мелких — потому что их можно собрать много. Если на крышке комода разместить восемь крупных предметов — получится восемь квантов памяти, если восемьдесят мелких — восемьдесят. Расставив всех этих условных слоников по жилищу и натыкаясь на них взглядом можно тешиться свидетельством своего присутствия в мире, собой в пространстве и времени.

Зачем пишут на соборах и скалах «Здесь был Вася»? Чтобы Вася остался в веках.

Новая Москва хороша тем, что ее много, точнее — их много, этих московских городов, их все больше: полузабытый старый, полупонятный новый. Малознакомая или вовсе незнакомая Москва выходит наружу пугая старожилов, что напрасно. В городах стильных — Петербурге, Париже, Буэнос-Айресе — всякая новинка вызывает недоумение. В эклектичных — Риме, Нью-Йорке, Москве — все поглощается,

Вы читаете Карта родины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату