классицистского здания с треугольным фронтоном и восемью колоннами ионического ордера — голубая вывеска «Продукты». Это была Космодемьяновская церковь, потом продмаг, в который ходили домочадцы жившего за углом ярославского Брежнева — Лощенкова. В другом государстве в другую эпоху магазин так и остался «лощенковским», а говорят, нет у народа исторической памяти.

Память выборочная, причудливая. В Ярославле на всякий случай сохраняют все названия, как обыватели прифронтовой полосы держат в подполе разные флаги; на углах — по четыре таблички: Суркова, бывш. Школьная, бывш. Гимназическая, бывш. Благовещенская. У Волги показывают дом, в котором умер Андрей Болконский. За Которослью рядом с живым шумным лакокрасочным комбинатом — забытая мертвая громада храма Иоанна Предтечи, темно-красного кирпича с зелеными изразцовыми поясами. Собор выделяется даже в череде достославных ярославских церквей. Очарование Рождественской пробивается сквозь разруху. Угадывается красота Николы Надеина. Церковь Ильи Пророка чудесным образом простояла ухоженной на огромной Советской, бывшей Плацпарадной, площади напротив обкома — прежнего (и нынешнего) губернаторского дворца. Лучше всего храм выглядит с улицы Нахимсона, бывш. доктора философии Бернского университета, бывш. комиссара латышских стрелков, бывш. предгубисполкома. Увековечены и другие видные ярославцы: основатель русского театра Федор Волков изломанной позой и штанами в обтяжку похож на тореадора, Ярослав Мудрый с городом в руках прозван «мужик с тортом». В полдень начинается снег, и торт становится сливочным. Снег, благословение российской провинции, с ярославской расторопностью кроет прорехи, пятна, лужи, возвращая городу изношенное достоинство. Естественными кажутся белые беседки над Волгой — невесть откуда взявшиеся в этих широтах воздушные шестиколонные ротонды с коринфскими капителями. На снегу, под снегом, в снегу все становится каким-то неведомым давним, из Лескова, из Бунина: кованые перила набережной, тупо прямоугольный речной вокзал, дизайнерски отважная алая рябина на черных ветках, пышная голая тетка с мячом на фасаде сталинского дома, праздная лошадь у Спасского монастыря, на которой некому кататься в несезон. Причудливая выборочная память строит зимний Ярославль. Джон Григорьевич в вязаной жилетке ведет от коллекции к коллекции. Он мягко гладит утюги, как Шлиман — черепки Приама. «Это автомат, видите, верх откидывается, утюг заполняется водой и сам защелкивается, можете отпаривать что хотите. Вы знали, что сто лет назад были утюги-автоматы?! Вот видите, приехали сюда-узнали. Это судьба».

Он садится в кресло, над головой бешеным тропическим цветком развернуто розовое жерло граммофона. Хозяин подмигивает знакомой ему экскурсоводу Марине и заводит пластинку. Поют по- итальянски, а память подсказывает русский текст, все ведь перекладывалось на родной, от оперы до похабели: «Никто не знает, где живет Марина, она живет в тропическом лесу…». Фисгармонии, механические пианино, музыкальные шкатулки, шарманки. На полках — тысячи пластинок. «Вы такого не слышали, я сейчас поставлю, вы таки поймете, что только ради этого стоило сюда ехать». Карузо, 1902-й. Всю жизнь Джон Григорьевич был иллюзионистом. Над лестницей — афиши, где Мостославский молод и кудряв. «У меня сын в Швейцарии, тоже иллюзионист, как его отец, как его дед, как все. Он говорит: папа, ты дурак, приезжай. Я говорю: а кому я это оставлю? Вы думаете, это вещи? Это судьба».

Гремит музыка, вразнобой тикают десятки часов, звенят колокольчики, блестит бронза, сверкают самовары. Все не так, как снаружи, где снег завалит крыльцо и на глазах заносит целый город, уводя к совсем стародавним временам, к поселению Медвежий Угол, на месте которого, при слиянии Волги с Которослью, встал Ярославль. Теперь «Медвежий угол» — гостиница, бывш. обкомовская, только так ее все и знают. По-прежнему полуанонимный вход, сиротский вестибюль с прилавком, филенка на беленых стенах, фужеры в серванте, смывной бачок с леской-нулевкой. Крупные хмурые женщины долго смотрят в паспорт и в лицо. Иллюзионист делает пасс, стихают часы, смолкает музыка, приостанавливается время. «Конечно, я думал уехать, когда все ехали. Но я не мог ехать без этого, я остался и не жалею. Ко мне приходят. Жалко, что вы торопитесь, мы могли бы посидеть внизу, под иконой святого Вонифатия, это покровитель пьяниц. Под ним хорошо сидеть, вы можете спросить кого угодно, никто не скажет, что напился у Мостославского, выпил и покушал — это да».

На столе у входа разложены на продажу открытки, буклеты, сувениры. Вереница колокольчиков с разными рукоятками. «Выбирайте, — говорит Джон Григорьевич. — Все очень любят эти, с Георгием. Но есть на любой вкус. Есть даже с могендовидом, если вы хоть немножко еврей. Почему странное сочетание? Вы знаете, что первые колокола были у евреев? Вот видите, не знали! Значит, вы не зря сюда приехали. Это судьба».

К ЛЕОНТЬЕВУ ПО ЖИЗДРЕ

Путь из Калуги в Оптину пустынь лежит через Козельск — всего километров семьдесят. Во времена Константина Леонтьева, проведшего в Оптиной четыре последних года жизни и принявшего там постриг, в коляске тянулись семь часов. Удобно было отправиться не сразу с утреннего поезда, а остановиться в гостинице «Рига» и выехать на следующий день. «Хозяйку зовут Елена Филипповна Давингоф, очень любезная и умная крещеная жидовка», рекомендует Леонтьев.

Для него Оптина получалась возвращением на родину; он родился в Кудинове Мещовского уезда, километрах в шестидесяти от монастыря. Дуга между двумя точками Калужской губернии пролегла через Крымскую войну, Крит, Константинополь, Грецию, Балканы, Афон, не говоря о Петербурге и Москве. Что искал и нашел в средней полосе главный эстет русской культуры, красавец и сердцеед, обожатель восточной яркости, контрастов и страстей?

Путь из Калуги в Козельск — движение из александровской России в допетровскую Русь. Лучшие калужские кварталы умудрились застыть в классицизме — понадобись город кому-нибудь с тех пор, его бы перестроили основательно. Церкви мягких ампирных обводов — те же, которые побудили Гоголя (не Леонтьева!) в миг экстатического помрачения сравнить Калугу с Константинополем (вид с правого берега Оки). Из-за исламских аллюзий сравнение не слишком тиражировалось и не слишком развратило местных жителей. Они скромно гордятся Калугой, в которой крупное и пышное выглядит не вполне уместным: капитальный мост через Березуйский овраг, имперские арки Присутственных мест, длинные вычурные корпуса Гостиного двора, округлый Троицкий собор, усадьба Кологривовой с открыточными фонарями, дом Шамиля, где он прожил девять лет в почетном плену, пока не отбыл в хадж и не умер в Медине.

Провожатые — художница Карина и ее жених из местной администрации Саша — едут в Оптину пустынь с подъемом. Карина: «Целый год не была, не подзаряжалась». Саша: «Я первый раз, ездили с ребятами на рыбалку рядом, такое место покажу на Жиздре, ахнешь». Автобус идет вдоль Оки, за Перемышлем — по Жиздре, постепенно, через Подборки, Каменку, Нижние Прыски, Стенино, отсчитывая время назад. Козельск выглядит будто после Болотникова, если не после Батыя. У остановки, как тотемное животное, — казенный козел.

Названия не обманывают. В имени Оптина пустынь — помимо напевного дактиля, экономно развернутого в пяти слогах, звучит нечто уверенно-медицинское, с обещанием исправить зрение, нацелить взгляд. Жиздра — плеск волны, звон стакана, гитарный аккорд, беглое приветствие жизни, как поутру с родными.

Здешние места не требуют превосходных эпитетов, они именно хороши, соразмерны, правильны. Не теряя времени в Козельске, к Оптиной лучше всего идти дальним путем вдоль Жиздры, потом сворачивая на асфальтовую дорогу к Светлым вратам, куда съезжаются автобусы с туристами и паломниками.

Молодой толстяк в очках и рясе командует: «Не задерживайтесь на требах, не задерживайтесь, у нас сегодня еще одно святое место на маршруте!» После трапезной с гороховым супом и макаронами, после монастырских храмов и виртуозного благовеста — скит, главное в Оптиной. «А сейчас четверо самых наших быстроногих паломников снаряжаются с битоном за святой водой! Битон с колесиками сюда! Остальные идем вместе через лес, обезноженные — кругом по ровненькому!»

Святой источник — неожиданно такой, как надо: деревянный колодец с воротом и оцинкованным ведром. Сразу за ним — надвратная звонница Иоанно-Предтеченского скита.

Чисто, ухоженно, зажиточно. Таким скит, похожий на обкомовский дачный поселок, был и в 1887 году, когда в Оптиной поселился Леонтьев. Он занял двухэтажный каменный дом с садом, сразу прозванный по леонтьевскому прежнему дипломатическому рангу «консульским», и зажил с сумасшедшей женой, пристававшей к молодым монахам, с верными слугами, с принанятым поваром и мальчиком про все, со старинной мебелью из Кудиновской усадьбы. Старец Амвросий благословил его продолжать писания («Единственное в своем роде явление в истории русской литературы», — замечает Бердяев). Странная жизнь полупослушника-полупомещика, полная литературно-общественных страстей. Оптинские письма

Вы читаете Карта родины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату