— Договорись, что я возьму к себе на цугундер пару тысяч американского зэчья — каждого по пятнадцать штук баксов. С гарантией перевоспитания! После Бутырей гарантирую ноль рецидива. А если кто-то повторит — принимаю как рекламацию забесплатно… Если сладишь дело — миллионы с тобой снимем… И нашим арестантикам подмога калориями выйдет…
Потапову казалось, что он слышит хриплый клекот в груди Джангира, и был в этот момент счастлив.
— Ты подумай об этом, — попросил он смиренно и положил трубку.
Весь день прошел у него в обычной суете. В тюрьме меняли бойлер, и Потапов крутился до глубокой ночи, полностью забыв о предстоящей «процедуре». А кроме того, как начальника тюрьмы, его заботил вопрос организации «хозрасчетных» камер. В духе коммерциализации времен и нравов в стране было ему разрешено создание для особо привилегированных зэков комфортабельных камер, оборудованных холодильниками, нормальными койками — естественно, за отдельные деньги. Эта тюремная перестройка называлась загадочными словами «изыскание небюджетных средств». А Потапову деньги эти были нужны, ох, нужны! Тюрьма подголадывала, да и персонал неутомимо подворовывал. Зэки, не имеющие поддержки «гревом» и передачами из дома, попросту голодали. Любая камера была затрюмлена впятеро против штатной емкости.
Потапов считал это в общем-то нормальным и чрезвычайно удивился, когда после визита в тюрьму, одну из лучших, можно сказать, образцовых в стране, какая-то вонючая правозащитная организация опубликовала заявление, назвав условия содержания заключенных в тюрьме пыточными. Потапов тогда очень удивился — а что же им здесь, Мацесту устраивать, что ли, кисловодский курорт? Пыточный режим! Это ж надо! Вы, суки гладкие, настоящего кондея не видели, про пыточный режим, дубины вы этакие, и не догадываетесь!
Но начальство все равно было недовольно, и теперь не только из сострадания к зэковским тяготам, но и с учетом сохранения своего положения Потапов истово пахал по хозяйству, обеспечивая теплом и кормом свое подопечное стадо. Не дай Бог передохнут от простуд и голодухи, тут и закончится его карьера шеф- тюрьминала.
Вечером, перед исполнением «процедуры», Потапов рано уехал домой, выпил пару стаканчиков виски «Белентайн», отнятых на шмоне у блатных, крепко поужинал и прилег ненадолго перекемарить. В одиннадцать поднялся, умылся, побрился, засупонился и отправился на хозяйство.
Потапов не волновался, дело привычное. Он знал, что не много строевых командиров видели в своей жизни столько смертей, сколько довелось повидать ему.
Не по желанию, не по интересу — по службе пришлось ему присутствовать десятки раз на самой последней закраине жизни. И всегда это было неприятно, и глухая тревога явственно гудела в нем. Жестокая и злая тюремная работа набила ему на сердце твердую мозоль, душа ороговела, как солдатская пятка. Но тайное сомнение, которое он гнал, как стоячую воду из стока, шевелилось в нем — а не будет ли когда-нибудь спроса? Просто за его свидетельство? Не за участие, конечно, — это его работа. А вот за то, что все это видел, не спросится ли когда-нибудь? Лица казненных никогда не снились ему. Вообще сон его был глубок и крепок, аппетит нормальный, и для своих лет он был вполне крепким, здоровым мужчиной. Во всяком случае, коренастые икряные бабы-надзирательницы оставались им довольны и рассматривали ночные вызовы в его кабинет для доклада на дерматиновом диване как вид нестроевого поощрения. Одна из них, Лепешкина Ольга, обнимая, сказала:
— Ты, чертяка, потому такой здоровый, что добираешь силы от тех, кого туда сплавил…
В кабинете Потапова уже дожидались прокурор и врач под надзором доверенного выводного Козюлина. Служивые пили чай. По радио играли «Прощание славянки». С кем? Кто она, эта прощающаяся с нами век и никогда не покидающая нас, как вечная беда, славяночка?
Врач рассказывал, что сам видел, как разрезанный поездом человек после того еще говорил четырнадцать минут. Прокурор, молодой, чрезвычайно нервозный и суетливый, чтобы показать, будто ему все нипочем, иногда не к месту истерически хихикал. Врач, видимо, успокаивал его своими жизненными впечатлениями:
— Довелось тут мне посмотреть издание 1911 года — «Книга записей городского трупного покоя»… Так вот, скажу вам…
Потапов плотно уселся в свое кресло и спросил прокурора:
— Тебе, сынок, наверное, это впервой?
Прокурор хотел показать, что он тоже — ого-го-го какой! — начал было возбухать и надуваться, а потом тихо сказал:
— Да вообще-то впервые… И ощущение, черт побери, очень неприятное…
— Не дрейфь, — успокоил Потапов. — Выполняешь дело вполне Божеское. Он — садист и убийца. Считай, очищаешь общество от чрезвычайно вредоносного элемента. Можно сказать, прямо из твоих рук грешник попадет пред лицо апостола Петра.
— Да-да, конечно, я понимаю, — поспешно согласился прокурор, но ответил не ему, а врачу: — Я тут не к месту вспомнил Леона Филипе:
Потапов покрутил головой — образованный парень, возьми его за рупь за двадцать, тоже еще прокурор — говно в стишатах…
Выводной Козюлин напомнил:
— Иван Михалыч, пора…
Они долго шли по сумрачным переходам тюрьмы к шестому, «смертному», коридору, где осужденные дожидались своего приглашения на казнь.
Тюрьма звучала. Ни прокурор-новичок, ни даже доктор, старый волчара, не понимали, да, собственно, и не слышали этого звука. А Потапов всем своим тугим тяжелым туловом ловил этот странный шевелящийся, шелестящий, неуловимо бормочущий шум, исходящий из тусклых зеленых стен. Так тихо и неутомимо рокочет круглыми камнями в полосе прибоя океан. Тюрьма ночью жила, не спала, дышала, храпела, шепталась, насильничала, торговала. Тюрьма знала, что сейчас кого-то будут убивать. Эти метровые стены не подчиняются законам акустики, они обладают сверхпроводимостью законов страшного выживания. Шестой, «смертный», коридор был вынесен отдельно от подсобных помещений и камер. Однако всегда в ночь казни эта весть как-то проникала в камеры, и потная, вонючая, возбужденная толпа зэков начинала волноваться, тихо бушевать и зло беспокоиться…
Конвойный открыл решетку-рассекатель в «смертный» коридор, и они подошли к камере Ахата Нугзарова. Разводящий открыл волчок — Нугзаров не спал, сидел на койке, поджав ноги, и напряженно смотрел на дверь.
Потапов кивнул, вертухай защелкал замками, загремел накладной щеколдой, дверь распахнулась, и они слитной группой ввалились в камеру.
Ахат молча, замороженно смотрел на них. Впервые с того дня, когда его поместили в эту низкую темноватую камеру, надели зловонную полосатую робу смертника, сюда явилась такая толпа, и он звериным инстинктом — поверх мысли — понял: мгновение, которого он с таким ужасом и так долго дожидался, — наступило.
В тот же миг сдвоенный наряд надел ему наручники и ножные кандалы.
Оцепеневшими губами Ахат шептал еле слышно:
— Не хочу! Нет! Вы не можете… — и замолчал. Нет сил, только тошнота и сверлящая боль где-то в затылке.
Неисчислимо Потапов видел, как приговоренный переходит из жизни в смерть.
Это, вообще-то говоря, панихида долгая, и осужденного не сбрасывают с земли в могильную яму, а