почему, дочь моя, я приехала, чтобы лично встретиться с женщиной, которая, по слухам, правит в Лэндуолде вместо брата и которая могла бы понять наши нужды.
— Когда мне сообщили, что вы стоите у ворот, я думала, что попросите у меня либо мяса, либо покрывало для алтаря или что-то другое в этом роде.
— Мясо, конечно, нам нужно, но также и покрывала для кроватей, а не для алтаря, и время от времени мешок муки, — сказала аббатиса. — И если у вас останутся излишки молока и яиц, мы могли бы приготовить заварной крем для сестры Мэри Благочестивой, которая потеряла последний зуб неделю назад.
— Это не так много, — ответила Мария, считая, что щедростью даров Лэндуолда можно поделиться с маленьким монастырем.
— Так могут говорить только разумные женщины, — согласилась аббатиса. Мужчины могут придерживаться иного мнения. Теперь мне пора. — Мягко пожав на прощание руку Марии, она направилась к двери. Потом, повернувшись, добавила:
— Благодарю вас, дочь моя. И не забывайте, когда потребуется сила духа, существует Тот, у кого его очень много. Тот, кто слышит все молитвы. — С лукавым, мирским блеском в глазах она продолжала:
— Тот, кто повелевает, каким травам расти на этой земле, Тот, кто наделил женские тела промежностью, а мужские — одной свисающей частью, которая испытывает острую боль, если только долго задерживается ответ на вознесенные молитвы.
Сакские женщины, которые перешептывались во время беседы Марии с аббатисой, сразу повеселели, как только вдали утихло щелканье четок монахини. С радостным смехом они увлекли за собой Марию, и все вместе начали украшать зал лэндуолдского большого дома так, как того требовали старинные обычаи. Их проворные руки очень быстро убрали с пола дурно пахнущий тростник Собаки юлили возле их ног, игриво, притворно лаяли на снующие метлы, грызли снова давно заброшенные кости, валялись в свежих охапках тростника.
Девушки бегали от одной женщины к другой, предлагая им ломти хлеба, куски сыра, ковшики с чистой, ледяной водой, чтобы они не прекращали работы и не нарушали поста. Чей-то, скорее всего, беспризорный мальчик, который здесь, часто пугливо озираясь, слонялся, словно заблудился, теперь с довольным видом сидел в углу и с большим искусством пощипывал струны лютни, которая обычно под густым слоем пыли висела у нее в алькове на стене. Чей-то тонкий голос подхватил наигрываемую им мелодию песенки, потом другой, третий, и вот вскоре зазвучал целый хор. Даже Мария, опасно балансируя на донышке бочонка и украшивая гирляндами плюща висящие на стене оковы, предназначенные для менее приятной цели, напевала мелодию, напрягая слух, чтобы поточнее уловить слова.
Пошатываясь своим грузным телом, в круг веселящихся вошел Гилберт Криспин. Радостная мелодия прервалась на скрипучем звуке — это мальчик сразу ударил ладонью по всем струнам лютни. Один за другим умолкали поющие голоса, покуда не остался один. Певица, кося глазами вокруг, пыталась понять причину неожиданно воцарившейся тишины, когда переводила дыхание, но тут же оборвала песню немелодичным воплем, увидев своими близорукими глазами фигуру Гилберта.
Его глаза, которые обладали таким же острым зрением, как у сокола, впились в Марию; это был такой же упорный, бесстыдный взгляд, как и у этого опасного, покрытого оперением хищника.
— Где вы пропадали сегодня ночью? — спросил он.
— Продолжай играть! — крикнула Мария музыканту, молясь, чтобы у мальчика хватило мужества снова начать перебирать струны, пока она соберет все свои силы и отважно солжет Гилберту, что провела эту ночь в домашней церкви. Когда она слезала с бочонка, раздались первые звуки, а одна из женщин, бросая любопытные взгляды то на Марию, то на Гилберта, подхватила мелодию, сделав знак другим присоединиться. Под мелодию этой незнакомой ей песни Мария пыталась перебороть охватившее ее отчаяние.
— Мне показалось, что больше вам мазь не нужна, — сказала она. — Поэтому я пошла поклониться своему Богу. — Это была и ложь и не ложь, если принять во внимание ту ревностную страсть, которая охватывала ее всякий раз, когда она устремляла свои глаза на освещенное лунным светом тело Ротгара, хотя теперь она считала невозможным всякое возобновление половых отношений с ее любовником- саксом.
Гилберт боролся со своим сомнением и желанием ей поверить, и выглядел так, словно он сам провел эту ночь, занимаясь тем же самым. К его затылку, к тунике прилипли соломки, а от него самого исходил такой тошнотворный запах, словно он удовлетворял свою похоть на полу, покрытом перегнившим навозом.
— Вам не пришла в голову мысль поискать меня в домашней церкви? — спросила она. Однако из-под полуопущенных ресниц она продолжала внимательно следить за ним.
— Нет, — мрачно признался Гилберт. Но она видела, что взгляд у него теплел, так как ему нравилась ее смиренная поза. — Мне стоило бы об этом подумать… но во мне дремлет какой-то безмозглый зверь, который просыпается каждый раз, когда мне в голову приходит мысль, что я могу вот-вот вас потерять. Могу поклясться, что у меня сейчас от стыда голова идет кругом, стоит только вспомнить, о чем я думал этой ночью и что делал.
Появился оруженосец — подбитый глаз и распухшая губа свидетельствовали о том, что ему пришлось дорого заплатить за то, что он проворонил во сне ее побег из дома. Схватив своего господина за руку, он подвел его к низенькой деревянной скамье возле камина.
— Мария, — позвал ее Гилберт слабым, едва слышным голосом, который к тому же заглушал пение женщин. — Не могли бы вы заняться моей раной?
— Сейчас, — вздохнула она. Потянувшись к глиняному горшочку рукой, она увидела, что его на месте не оказалось. Там лежал лишь увядший подснежник. А на полу разбросанные черепки окружали одеревеневшее тело собаки с остекленевшими глазами. На конце ее высунутого, распухшего языка прилипла полурастаявшая крупинка грязной «целебной» мази.
Ротгар с пустым бочонком на плечах вместе с другими возбужденными жителями с такой же поклажей шагал по направлению к широко распахнутым дверям парадного входа господского дома. Некоторые бросали на него быстрые, смущенные взгляды, словно осуждая его за то, что он с таким нетерпением стремился принять участие в этом норманнском торжестве, проходящем в зале когда-то принадлежавшего ему дома, но Ротгар не обращал никакого внимания на их непрошеное сочувствие. По правде говоря, оно действовало ему на нервы. Да, он, Ротгар, ужасно хотел поскорее прорваться через эту дверь. Его меньше волновало, что когда-то этот дом принадлежал ему, даже вообще не волновало, по сравнению с той женщиной, которая ожидала его там, внутри, за его стенами.
В течение всего этого показавшегося ему бесконечным дня он бросал косые взгляды на дом, словно отмеряя расстояние, отделяющее его от строительной площадки, и его охватывало отчаяние от почти уверенного предчувствия, что там непременно должно произойти что-то неприятное. Отсюда он не мог ни увидеть, ни услышать, если там случится что-то неладное. Насколько же самоуверенным он был, пытаясь заверить Марию, что им вдвоем удастся обвести Гилберта вокруг пальца. План, который им казался таким здравым под покровом темноты ночи, вдруг исчез, растворился, словно предрассветная роса при свете ДНЯ.
Отчаянный вопль закалываемой к празднику свиньи донесся до них. Возбужденная суматоха возле конюшни привлекла его внимание, и он среди толпы людей разглядел синевато-черный колтун на голове Гилберта Криспина. Его поразила ранимость Марии. Она была похожа на барашка, которого вели на заклание.
Он не мог со всех ног броситься к ней на помощь — они, казалось, приросли к земле; пальцы его, утратив чувствительность, бессильно сжались в кулаки.
Но рабочий день прошел. Крик Евстаха: «Работа окончена!» — освободил его от добровольного гнета, и он, бросив в сторону лопату, легкой рысцой побежал к дому. Он пришел в чувства только тогда, когда его люди позвали его, напомнив о том, что нужно взгромоздить себе на плечи бочонок.
Нет, так не пойдет, — ворваться одному через порог дома, потным, замызганным от работы, и потребовать встречи с Марией.
Он заставил себя успокоиться, подождать немного возле склада порожних бочонков; к его радости,