гладия.
Не сразу, но Пилат сообразил, что лежит не у походного костра и не в палатке во временном лагере, а на ложе, в крытой галерее, и пробудился из-за звона пустого кубка, что обронил на каменные плиты пола. И тогда он перестал судорожно шарить вокруг в поисках оружия, медленно-медленно выдохнул воздух, распирающий легкие, и сел.
Воин остается воином, даже тогда, когда становится чиновником.
Прокуратор видел прежние сны. В них не было этого раскаленного города, его белых камней, громады чужого, враждебного Храма, бело-голубых одежд здешних жрецов и гортанной арамейской речи. И он сам был другим — без жирка, весь состоящий из мышц и скрученных жил, легкий и свирепый, как гончий пес. И участие в яростной схватке привлекало его тогда куда больше, чем раздаваемые после битвы награды.
Думать о том, как он изменился за прошедшие годы, Пилат не хотел. Не хотел — и все. Без объяснений. Что можно объяснить самому себе? Как солгать? Разве себя обманешь?
Он встал (боль в ушибленной спине дала о себе знать — выпрямляясь, он едва сдержал стон) и косолапой походкой кавалериста зашагал по галерее. Слева, между массивными колоннами, мелькало густо усыпанное звездными россыпями небо, по которому проносились призрачные легкие тени — не то ночных птиц, не то нетопырей, гнездившихся под портиком в огромном количестве.
Стража распахнула перед ним дверь во внутренний покой. Прокуратор шагнул в полумрак галереи, ведущей в спальни, створки за ним сомкнулись и он услышал, как скрипнули кожаные доспехи легионеров.
В спальню заглядывала луна. Ветер лениво перебирал занавесь на окне и осторожно трогал балдахин над ложем. Прозрачная ткань едва-едва шевелилась, в саду внутреннего двора перекликались птичьи голоса.
Прокула спала на боку, свернувшись клубочком, еле слышно посапывая, и у Пилата, у Всадника — Золотое Копье от нежности, от того чувства, которое ранее было ему незнакомо, на мгновение сжалось сердце.
Он сбросил с себя одежду и, стараясь не шуметь, лег рядом с женой, осторожно взял ее за руку, укрыв своей большой ладонью маленькую кисть с тонкими, хрупкими пальчиками. Раньше, ложась спать, он так же касался рукояти меча.
Времена меняются, подумал Пилат, вытягиваясь на прохладных простынях во весь рост. Это ни хорошо и не плохо, так и должно быть. Плохо, что мы меняемся. Самая прочная броня с годами ржавеет и разваливается. Что же говорить о людях? Я не такой, каким был раньше. Совсем не такой, но этого никто не должен увидеть. Никто. Ни враги, ни друзья. Настанет утро, и все будет как прежде. Наступит утро…
В спальню медленно вливалась пришедшая с окрестных гор прохлада. Едва мерцавший в углу светильник на миг зарделся, так, что тени заметались по комнате, и окончательно угас. Сон навалился на прокуратора, и Пилат уснул крепко, без сновидений, так и не выпустив из ладони руку жены.
А вот Афранию Бурру в эту ночь спать не пришлось.
Каждый раз перед большими праздниками, когда город начинал вскипать, как поставленный на медленный огонь котел с похлебкой, начальник тайной полиции чувствовал, что ненавидит свою работу. Как вскипающая похлебка покрывается неприятной на вид пеной, так и переполненный людьми Ершалаим принимался страдать от пришлой и местной нечисти, мечтающей поживиться за счет гостей и жителей города.
В принципе, все праздники добавляли Бурру головной боли, но самым тяжелым был Песах.
В эти дни население Ершалаима вырастало в несколько раз, переполненные гостиницы и постоялые дворы не вмещали прибывших. Воров на рынках становилось едва ли не больше, чем торгующих. В город спешили блудницы, разбойники, проповедники, бродячие фокусники и актеры. На загаженных улицах то и дело возникали драки с поножовщиной, кого-то грабили, а два-три совершенных за ночь убийства были нормой. И, несмотря на то, что Ершалаим был переполнен соглядатаями, доносчиками и полицейскими, жить в нем в предпраздничные дни было небезопасно — слишком уж значительным становился численный перевес тех, кто нарушал или был готов нарушить законы при любой возможности.
Агенты Афрания сбивались с ног, но не могли уследить за всем, что происходило на улицах, и чаще всего убийцы оставались безнаказанными, воры благополучно исчезали с добычей, а целители едва успевали вправлять вывихи и врачевать переломы, раны да ушибы. Жизнь не сделала Бурра человеконенавистником, но накануне Песаха даже он, при всей своей уравновешенности и выработанной годами привычке сдерживать эмоции, начинал испытывать приступы мизантропии.
Вечером, когда Пилат предавался размышлениям во дворце Ирода, начальник тайной полиции сначала спустился в Нижний город и, зайдя в один из домов неподалеку от дворца Каиафы, провел в нем почти час. За это время Ершалаим обволокли густые смоляные сумерки, вспыхнули факелы у входа в Храм, один за другим зажглись огни на шестидесяти башнях стены, окружавшей Верхний город, потом разгорелись сторожевые костры на шестнадцати башнях стены города Нижнего. Словно в ответ им замерцали светильники на стенах Храма, обозначая огненным пунктиром его очертания.
Последними зажгли факелы стражники у дворца первосвященника. Город готовился отойти ко сну, он устал, обессилел от жары и забот, но все еще гудел и ворочался, не в силах отбросить от себя дневные волнения. Ночь приносила облегчение, ночь приносила прохладу. С гор задуло, и начальник тайной полиции запахнул плащ на груди — влажную от пота кожу обожгло ледяным дыханием.
Шагая по улице, ведущей к Верхнему рынку, Афраний внимательно поглядывал по сторонам из-под капюшона. Плащ не только скрывал лицо и фигуру начальника тайной полиции, в его складках Бурр прятал и гладиус, и заточенный до бритвенной остроты пугио, притаившийся в кожаных с медью ножнах. Улицы, несмотря на поздний час и падавшую на город тьму, полнились людьми. Конечно же, толпа не была такой плотной, как днем, но все равно прохожих на улицах было слишком много для такого часа. Некоторые, так и не нашедшие себе места для ночлега, укладывались спать под стенами домов, другие мостились у чужих дверей — мужчины, женщины, дети…
Ночью им не позавидуешь, подумал Афраний. Те, кто ночует на площадях, разведут костры. Здесь же огня не зажжешь, не дадут.
Дома в Нижнем городе были богатыми, жили в этих кварталах все больше состоятельные торговцы, золотых дел ремесленники, поэтому двери ставили прочные, с железом и бронзой, а высокие, тщательно выбеленные известью стены поднимались вверх — не залезешь, не перепрыгнешь. Не дома, а маленькие крепости, стоящие настолько близко друг к другу, что двум всадникам не разъехаться. Их хозяева не будут рады тому, что под их стенами ночуют десятки и сотни приезжих. Но что поделаешь? Песах! Каждый еврей хочет посетить Храм и принести жертву своему невидимому Богу!
Были вещи, которые начальник тайной полиции полагал выше своего разумения.
Рим имел свою религию, и, наверное, чтил своих богов. Но в сравнении с верой, которую нес в себе этот народ, Империя не верила в богов вообще. Разбитая на четыре провинции Иудея, казалось, была лишена единства. Северяне недоверчиво относились к южанам, и те платили им той же монетой. Выходцы с востока терпеть не могли всех остальных, обитатели приморских городов заносились перед жителями горных районов.
Но во время молитвы…
Все иудеи, где бы они ни жили и из какого рода не происходили бы, молились одному Богу, и их белоснежный Храм с золотой чешуей крыш был той самой твердыней, собиравшей народ воедино. Вера губила их, вера отделяла их от всего остального мира, сковывала сотнями смешных запретов, но она же и спасала это племя от ухода в небытие. Ни греки, владевшие Эрец Исраэль сотни лет, ни римляне, снова поставившие иудеев на колени сравнительно недавно, ничего не изменили — в весенний месяц нисан сотни тысяч иудеев со всего мира едут, чтобы принести своему Богу жертвенного агнца, чтобы храмовый жрец окропил четыре угла алтаря свежей кровью. Едут, чтобы внести в сокровищницу Храма свою лепту — и вот он! Громадный, белый с золотом, хранящий в себе сокровища, которые собирали поколения верующих иудеев. Прав, прав прокуратор — тот, кто обещает разрушить Храм, не враг Риму! Нет другого способа изменить этот народ! Зелоты, саддукеи, фарисеи да и идумейцы, давно ставшие полуэллинами — все они молятся одному Богу! Если же отобрать у них единство в вере — не станет народа…
Размышляя, Афраний неторопливо шагал, двигаясь к одному из висячих мостов, переброшенных через провал Сыроварной долины — такой путь к Антониевой башне был самым коротким. Он тоже устал.